Школа — это самый красивый дом в деревне. Будто луковки на грядке, сидим мы на грубо обструганных скамейках, впереди — наименее знающие, сзади — самые просвещенные. Четырнадцатилетний мальчик сидит рядом с семилетним, и оба учат азбуку. В школе жарко, карандаши скрипят по грифельным доскам; новички, высунув языки от усердия, переписывают: «мама», «тятя»; те, кто ушел вперед, хором читают наизусть: «Зима!.. Крестьянин, торжествуя, на дровнях обновляет путь; его лошадка, снег почуя, плетется рысью, как-нибудь». Конечно же, Пушкин!
За деревянной перегородкой — комната учительницы, где под потолком покачивается керосиновая лампа, которую она зажжет, когда мы разойдемся. Перед низкими оконцами растянулась унылая улица, окаймленная избами. Девушка ходит вдоль скамеек и парт, исправляет ошибки, подсказывает, объясняет; наверное, она с грустью вспоминает о той поре, когда она сама училась в тульском епархиальном училище, и, быть может, мечтает, что в один прекрасный день отец выдаст ее замуж за молодого семинариста (согласно правилам, им полагается жениться до рукоположения), и он увезет ее в другой затерянный уголок бескрайней России. Она терпелива и спокойна, единственная «барышня» в среде крестьян, — а они несут ей то яйца, молоко, сало, то отрез холста в благодарность за то, что она занимается с их детьми. Но она знает: с наступлением первых погожих дней школа опустеет. Опять начнутся полевые работы, и родители, считая образование ненужной роскошью, которая может отбить у детей охоту к тяжкому труду, запретят им продолжать ученье.
А мне так же легко освоиться в дудкинской школе, как в Екатерининском институте, — может быть, даже легче. Я, конечно, опережаю своих школьных товарищей в интеллектуальном развитии, но я не самая умная среди них — и знаю это. Некоторые способнее меня, и все более прилежны. Они приходят в школу по собственному желанию, и кому-то из них стоит большого труда добиться на то родительского позволения. Они никогда не бывали в городе, и им знакомы только эти деревни да поля без конца и края. Перед ними, как когда-то передо мной, открывается дверца в широкий мир. Будут ли они счастливее меня? Их будущее так же неопределенно и чревато опасностями, как и мое.
Мы выехали из Прони в Петроград только во второй половине января. Дмитрий уже там. Ему четырнадцать лет, и он способен путешествовать самостоятельно, не нуждаясь в провожатых. На перроне епифанского вокзала передо мной возникает в ночи тяжелый пыхтящий паровоз — в этом чудовище нет ничего аэродинамического, оно выплевывает пар, алеющий отблесками топки, подобной драконьей пасти, а машинист с почерневшим от угля лицом бросает в нее пищу. Опасаясь, как всегда, морской болезни, я не тороплюсь идти спать в купе, обтянутое красным бархатом, задерживаюсь на площадке: здесь трясет, но это приятнее, чем мягкое укачивание спального вагона. Вытянувшись на кушетке, я стараюсь побороть тошноту, и мятные пастилки одна за другой тают у меня во рту. Поезд проезжает маленькие станции, останавливается на прочих, а на перегонах тянется все тот же пейзаж, плоский и белый, освещенный луной.
По безмолвным просторам огромной страны еду я на последнее свидание с Петроградом.
Тени
Помнится, мне взгрустнулось, когда я переступила порог Екатерининского института. «Целых две четверти до летних каникул!» — со вздохом подумала я. Снова моя жизнь вошла в строгое, незыблемое русло дворца на Фонтанке. Сквозь толстые его стены не проникали никакие политические волнения. Даже имя Распутина мне в ту пору не было знакомо. Позже моя мать расскажет мне, что как-то раз этот человек (монахом он никогда не был) прислал к ней своего секретаря сказать, что он очень хотел бы с ней встретиться и быть ей чем-то полезен. «Очень любопытно мне было на него взглянуть, — говорила мне мать, — но я наотрез отказалась: осторожность восторжествовала». От матери я узнала и о том, что большая часть дворянства противилась влиянию Распутина. Семья моего отца была связана с Самариным, бывшим обер-прокурором Синода, который, по причине несогласия с окружавшими его ставленниками Распутина, вынужден был подать в отставку и был заменен Саблером (кстати, дядюшкой моего будущего мужа). Была близка нашей семье и госпожа Тютчева, воспитательница Великих княжон, покинувшая Двор тоже из-за своего неприятия «старца». Дворянство считало своим долгом открыто предупреждать Императора об опасности, грозящей его династии и его стране. Старой княгине Васильчиковой, написавшей об этом письмо Государыне, было предложено удалиться в свое имение. Трагическая обособленность императорской четы усугублялась с каждым днем. К уже пошатнувшемуся престолу приблизились новые люди, более сговорчивые, менее прямые, неспособные по самой природе своей оставаться верными ему до конца.