Выбрать главу

Через некоторое время я услышала, как снова поворачивается ключ в замке; кто-то кричит: «Веди ее вниз!» Появляется здоровенная баба и приказывает: «Тебя ждут, давай скорей!» Не на расстрел ли меня ведут — на сей раз по-настоящему? Я невольно замедляю шаг, но тут снизу, с лестницы, опять орут: «Ну живей, давай живей!» И я слышу свой собственный голос: «А куда мне спешить?» Надзирательница идет следом, толкает меня, я прохожу через какой-то двор, потом через второй. За окнами вижу лица заключенных; они смотрят на меня, и я машинально машу им на прощанье рукой. Наконец я попадаю в большое помещение, где меня ожидает приличного вида человек. Он говорит мне:

— Прошу меня извинить, я обязан присутствовать. При чем присутствовать? При моей казни?

— Да, пожалуйста, — отвечаю я и остаюсь стоять посередине этой комнаты, где царит полумрак.

Но вот открывается дверь и входит мой сын. Он странно одет, на нем брюки галифе, в руках он держит кепку, белый узелок и розу. Я его обнимаю, плачу от радости, от возбуждения, от неожиданности. Наконец-то я впервые что-то узнаю о своей семье.

Дмитрий меня успокаивает, рассказывая о судьбе каждого. Минуты бегут. Подходит начальник тюрьмы и говорит с сожалением:

— Извините. Свидание окончено.

С розой и белым узелком в руке я карабкаюсь, на этот раз радостно, по трем лестницам, которые приводят меня обратно в камеру. Неприветливая надзирательница неожиданно преображается. Она меня спрашивает, не хочу ли я перейти в другую камеру и помыться. Я с удовольствием соглашаюсь на более просторную и чистую камеру, но от мытья отказываюсь, так как не уверена в чистоте самой ванны. Затем я разворачиваю узелок. И вот у меня на столе роза, а рядом — немного свежей икры, копченой семги, белый хлеб. Сидя на койке, любуюсь этим натюрмортом… Настроение мое поднялось, я даже снова способна спать. Четыре дня спустя меня навещает моя дочь Валя. Мой муж тоже в Москве, но он не может ничего предпринять, не рискуя быть арестованным. Он собирается ехать в Венёв к нашим младшим детям». (Моя мать не знала, что я была в Матове одна.)

Перевод моей матери из Венёва в Москву, чудом спасший ее от верной смерти, был устроен Валей и Дмитрием. Странное дело, но своим спасением моя мать была обязана грозному Дзержинскому, главе Чека, который, как и многие палачи, славился тем, что был добр к детям. Мой брат как-то добрался до него. Он сказал ему, что крестьяне направили в Венёвский Совет ходатайство с несколькими сотнями подписей, требуя освобождения моей матери. Очень характерна первая реакция Дзержинского:

— Так это ж контрреволюция! Всех крестьян, поставивших свои подписи, надо арестовать!

— Может быть, проще было бы перевести мою мать в Москву, — заметил мой брат. — Волнение уляжется, а вам будет удобнее установить, совершила ли она преступление или нет.

— Что ж, хорошо, я пошлю телеграмму в Венёв.

Тогда-то, поняв, что жертва от него ускользает, Венёвский Совет и устроил описанное выше представление.

Дело моей матери носило местный характер и основывалось на личной ненависти к ней некоторых людей. Дальнейший перевод узников в Тулу под тем предлогом, что нарушения были совершены в этой губернии и что следствие должно производиться именно там, не составил особого труда.

Вместе с Юрой, Андреем и другими заключенными, политическими и уголовными, мою мать привезли на грузовике на вокзал и поместили в хорошо охраняемый вагон, где, к ее радости, она оказалась одна в купе. Не успел поезд отъехать от Москвы, как появились Валя и Дмитрий. К счастью, в те времена еще можно было как-то договориться с революционными чиновниками. Так состоялся еще один малый семейный совет, продолжавшийся до тех пор, пока поезд не стал подходить к Туле. Тогда появился начальник конвоя и сказал Вале и Дмитрию, чтобы они спрыгнули с поезда, как только он замедлит ход. А моя мать, уже в одиночестве, продолжила путь к последней своей тюрьме.

Не помню, сколько времени я провела в Матове одна: две недели, месяц, полтора? По правде сказать, мне и в голову не приходило, что я достойна жалости. Никакой жалости я к себе не испытывала; напротив, я была уверена в себе, и уверенность моя основывалась на самой простой злости и на остром ощущении того, что мне выпало на долю необычное приключение, вполне соответствующее моему характеру. Вездесущие солдаты, которые портили мебель, загаживали занимаемые ими комнаты, опустошали сад, для меня представляли не армию, а некую особую категорию людей, темную и грубую силу, разрушающую все, что было выше их понимания. Повторяю, жаловаться на них у меня повода не было. Я полностью находилась в их власти, но они этим не злоупотребляли. Начитавшись романтических книг, я придумывала разнообразные рискованные ситуации и, что бы ни случилось, была полна решимости скорее умереть, нежели уступить. Мир насилия мне уже давно был знаком по пушкинской «Капитанской дочке». Как бы я повела себя перед Пугачевым? Безусловно, окажись я на месте юного Гринева, я бы отвергла, как и он, благоразумный совет старого слуги — плюнуть, но поцеловать злодею руку. Я постоянно ждала, что от меня потребуют, чтобы я разбила икону, разорвала портрет Государя; тогда я доказала бы самой себе, что никакие угрозы не заставят меня уступить.