Про специи мы не узнали. Мама сердито захлопнула вкусную книгу, пустившую тучу пыли, подошла и, встав на цыпочки, закинула ее на шкаф, где у нас пылились разные ненужные предметы. Закинула, отряхнула ладони и бодро сказала:
— И все-таки, дети, у нас будет завтра королевский обед! А сейчас спать…
Но Люська ни за что не отдавала малыша. Она твердила, захлебываясь от слез:
— Хочу черрепашку в крроватку! Обеи спать будем…
Кое-как ее уговорили: положили черепашонка в коробку и поставили под кровать.
Увы! Ни мама, ни бабушка не знали, как короли разделывали черепах. Наконец, за них решительно взялась Фрося. Сказала, что санинструктору надо привыкать к виду крови.
Но то, что ей пришлось сделать, было ужасно! Она рубила пополам живых черепах…
Наш обед проходил в подавленном молчании. У Фроси были красные глаза. Только Люська, не ведавшая ни о чем, с хрустом обгладывала черепашьи косточки и громко тянула прозрачный бульон. И бабушка не делала ей замечаний…
Мы еще дважды ели черепах. Рядом с машевыми супами и постным пловом из джугары они были потрясающе, неправдоподобно вкусны, они имели вкус еще той, довоенной жизни.
И мы не могли отказаться.
Но добрая половина черепах вырвалась на свободу. Каждый в отдельности, мы все способствовали этому, сбрасывая с корзины одну за другой тяжелые кирпичные половинки.
Черепахи разбежались по саду. И скоро мы стали натыкаться на них чуть не в каждой ямке под забором (раньше оттуда скакали, пугая, сухие и теплые земляные лягушки).
Но было совершенно непонятно, как черепахи пробрались в Танькин сад. Тоже, видно, нашли лаз.
Мы все трое держали это событие в строжайшей тайне от бабки.
ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ
В саду хозяйничает осень. Шурша травой, ходит от дерева к дереву и мягкими движениями снимает лист за листом. Сколько дней она хлопотала для лета, незаметная рядом с ним. Готовила ему проводы.
Теперь праздники позади. Осень наконец-то одна в доме: ходит шаркающей походкой, гасит праздничные огни. Стоит притаиться в саду, и я слышу эту ее неторопливую, безостановочную работу: шуршит, похрустывает, опадает.
И с каждым днем вокруг делается свободней, прозрачнее, голубей…
Мы помогаем осени раздевать сад. С симиренки и бельфлера с царскими почестями снята уцелевшая часть урожая. Целый вечер мы раскладывали яблоки по ящикам, завертывая в страницы маминых черновиков.
Нет больше кудрявой полянки. На месте ее щетинится тусклая стерня. Связанный в снопы клевер пахнет близкими дождями.
Настала очередь полыни. Я рублю ее топором, обнажая длинные гряды. Их в начале войны сделал для огорода отец. Мама сеяла там что-то и сажала, полола и поливала колодезной водой. Сначала она пыталась вырастить огурцы и помидоры, потом сеяла свеклу, морковь… Но у нее не уродилась даже картошка.
И тогда мама забросила огородничество.
А на грядках стала расти полынь — могучими седыми кустищами. Такая вот — жесткая, перестоявшая — она отлично годится на топливо. И я рублю ее — куст за кустом.
За спиной кто-то кубарем скатывается с забора.
И не глядя, я знаю, что это Танька: вечно летит, как заполошная, со своими невероятными новостями. Вовка не так — терпеливо маячит на заборе и свистит: «Сыз… сыз…». Вызывает условным сигналом. А Маня проскальзывает тишком и караулит меня из засады — каждый раз из новой.
Что там стряслось у Четверть француженки? И все-таки я не оборачиваюсь, делаю вид, что не слышу. Заметит меня Танька или проскочит? Нет, она жарит прямо ко мне, с треском выдирая из полегшей травы ноги.
Я не выдерживаю, оборачиваюсь.
На меня, споткнувшись о полынную дудку, валится Маня. Лица на ней нет — одни конопушки.
— Ой, шо будет!.. Шо теперь будет!.. Убьет меня мать, когда узнает.
— Что, что случилось?!
— От когда я влипла! Влипла… — Маня потерянно блуждает глазами, пока не упирается в мое лицо. Во взгляде ее — вспышкой — надежда.
— Лин, подружка, выручай! Спасать надо Маньку, заразу, подлюку! А то хучь у колодец головой…
— Господи, да скажешь ты, что у тебя стряслось?!