Может, это был самосевок и выросли на нем совсем маленькие, несъедобные тыквочки. А может, человек наткнулся на них посреди собственной бахчи — ведь и среди тыкв могли случиться уродцы? Сорвал человек тыкву-малышку, повертел перед глазами и рассмеялся шутке природы. И тут же подумал, по обыкновению: «Что бы такое из нее сделать?» Но так и не придумал. Забросил тыквочку на крышу, где у него сушились персики и сливы. Но однажды, в свободный час, он вспомнил о своей находке и полез на крышу. И снова удивился: тыквочка стала костяная, а внутри тихо гремели высохшие семена. Звук получался тоже костяной, приятный. Человек засмеялся лукавым смехом и отнес тихую погремушку своему черноглазому малышу. А малыш послушал, как в ней что-то гремит, и расколупал то место, где раньше был корешок. Вытряс плоские белые семена, и тыква стала скучная, безголосая. Валялась, не нужная никому. Пока снова не попала на глаза тому человеку. И тут он окончательно придумал, что с ней делать: он насыпал в тыквочку насу, жевательного табаку, и, заткнув за поясной платок, носил с собой и давал из нее щепотку приятелям — под язык. А некоторым подарил тыквочки.
И они придумали каждый свое. Один сделал метелку из меха вместо тряпичной затычки, чтобы легче сметать с ладони въедливую табачную пыль. Другой был поэт. Он оставил внутри несколько семечек и вернул табакерке тихий ее голос. А костяные бока украсил резьбой.
И попался кто-то один, расчетливый: он посеял семена из своей тыквочки и собрал урожай табакерок.
И первый вынес их на базар.
Хан-атласы… В Азии их ткут мужчины. И хотя теперь мужчин почти не осталось в домах, древнее ремесло по-прежнему живо. В земляные ямы, к станкам, вернулись старые мастера, отцы солдат, взялись за тяжелые рукоятки сыновья-подростки.
Здесь, где торгуют шелками, царит по-мужски уверенный бодрый мир. Выдубленные солнцем и годами лица мастеров открыты в улыбках, а руки лелеют сработанную красоту. Подносят текучую ткань к нашим глазам, приглашая оценить живущие в глубине переливы, прикинуть на вес невесомость узора.
Я смотрю на руки мастеров. С какой-то детской радостью — как Люська! — они ловят цветные блики и переливают их из ладони в ладонь…
Я вдруг устала. Голова сделалась гулкая, ударом отзывался в ней каждый шаг. Мне хотелось закрыть глаза, дать отдохнуть, но и в темноте перед ними плясали цветные пятна.
Кто-то огромный, сторукий придвинулся и говорил, смеялся, кричал, размахивал и вертел всеми своими руками. Он был веселый, щедрый на разные выдумки. Но у меня не осталось больше сил. Никаких сил, чтобы веселиться вместе с ним, разглядывать его поделки, ахать и восхищаться. Сам-то он нисколько не устал. А нам идти за мукой…
И тут я вспомнила, как сторукий хитрюга выманил у нас мучные деньги. И разозлилась. Кому нужны все эти ниточки-узорчики, безумные наряды, когда впереди опять зима?
— Пойдем отсюда, — мрачно сказала я маме. — Мне надоело, домой хочу.
Мама посмотрела, не понимая. И тут же глаза ее проснулись, с знакомой тревогой обежали мое лицо и сделались… виноватые. Прижав покрепче сверток с покупкой, она сказала виноватым голосом:
— Устала, малышка? Сейчас отдохнем. Посидим в чайхане, попьем чайку с лепе-ешечкой…
— Из муки, которая нам улыбнулась!
— Из муки, которую мы купим в следующий раз! — строго сказала мама. И добавила, уже не так уверенно: — Когда музей отдаст мне за тюбетейку деньги.
— Отдаст? Твоя Ахунова?! Жди у моря погоды…
На мамино лицо легла тень, а брови упрямо сдвинулись. И я пожалела о своих словах.
Чайхана была наверху, маленькая, пыльная. Мы долго топтались в поисках места, еще дольше ждали чайханщика с белым чайником и одной на двоих пиалой. А лепешка была чудная — горячая, в коричневом румянце и тминных веснушках.
Мама разломила лепешку, разложила кусочки на блюде — вверх корочкой, как положено по узбекскому обычаю. Мы ели ее, по очереди запивая зеленым чаем из маленькой пиалы.
Мама снова оживилась. Забыв про чай и лепешку, рассказывала, какая будет у них в музее новая экспозиция. И до чего кстати придется наша тюбетейка с парашютиками. Экспозицию разрешат музею, мама не сомневалась, теперь уж точно разрешат: в ЦК партии республики изучают ее письмо…
Слушая маму и живо прибирая лепешечку, повеселела и я. И с удовольствием смотрела вниз, в котлован. Там орудовал сторукий, поражал народ. Только у мамы в фондах видела я сразу столько красивых вещей. Даже, может, более красивых, ведь каждая музейная вещь единственна, неповторима. Но то были научные экспонаты. Они лежали себе в сундуках, и от них несло нафталином. А в ловких руках сторукого все шевелилось, искрилось, плясало и притягивало к себе другое живое — голоса людей, их глаза, руки (чем-то подобным представилась мне и мамина экспозиция).