В урочный час завод оглушал округу уверенным, басовитым ревом. На обожженном ветрами горле завода — кирпичной трубе — билась жилка, пульсировала струйкой пара.
В упавшей после гудка тишине вспухало, накатывало изнутри движение. Хряскала в стену кованая дверь проходной. Густо, как глина, лилась наружу серая толпа. Устремлялась к базару, грозя затопить его, снести. Но, достигнув базарчика, растекалась между прилавками, смахивая с них льняные головешки, оставляя пустые миски из-под патоки.
Дома керосинные лепешки были утром, в обед и на ужин. От них пучило живот. Вечерами всех тянула к себе печурка. Сидели, смотрели, как поверху ходят теплые тени. Даже Люська замолкала надолго. Мне вспоминалось вкусное — лепешки из отрубей. Они пахли мукой, а не керосином. Мы запекали в них вишни, и сок малиново красил тесто вокруг. Или оладьи из хлопкового жмыха: рыхлые, маслянистые, они особенно удавались маме.
Про хлеб я старалась не думать. Хлеб снился мне, и это были досадные сны. Они все обрывались, прежде чем я успевала донести кусок до рта. Теперь и во сне я знала за собой эту беду и торопилась досмотреть главное — как рвану зубами теплую, сыроватую мякоть и услышу наконец — вспомню — вкус хлеба. Но я все равно опаздывала.
Иногда снилось страшное: я снова теряла карточки.
Или последний сон. Я даже проснулась. Пощупала под щекою — сыро от слез. Повернула подушку холодным боком, но все не могла уснуть — переживала сон.
Он запомнился крепко и весь.
Начало обыкновенное: будто мы с Танькой идем из школы. Отчего-то мне хорошо-хорошо — то ли от того, что лето и я иду себе с Танькой? Или потому, что держу под мышкой булку хлеба. У булки податливый, теплый бок и коричневая царапучая корочка. Страшно хочется колупнуть ее, но нельзя. И я прижимаю булку, а она дышит под рукой, греет и щекотно царапает кожу.
Вдруг кто-то темный, беззвучный, подкравшийся сзади, выдергивает булку! Корка больно рвет руку. Но еще острее моя обида: почему-то я знаю, что это последний, последний наш хлеб.
«Отдай!»
Я бросаюсь в погоню. Мне не страшно, я узнаю вора: это тот мрачный тип, что приходит с сачком ловить мальков в арыке. Вор прячется за углом. Я тороплюсь следом, а ноги не слушаются меня. За углом никого. Я бегу узкой щелью между земляными высокими стенами. Стоп! В конце красные, наглухо закрытые ворота. Я колочу по красным доскам, раскачиваю створки, и они вдруг разнимаются — легко, как яичные половинки.
За воротами парк. Держат равнение черные туи. Хруп-хруп — я иду мимо них песчаной дорогой. Там, впереди, призывно белеет дом.
Хруп-хруп. Ни души. Беззвучные, пляшут фонтаны. Мне кажется, кто-то бьется там, ломая руки.
Я узнаю дом: это музейский флигель, где были когда-то залы археологии. Дом заброшен, в темную пустоту распахнуты окна и двери. На обвалившемся крыльце какая-то кучка отсвечивает зеленым.
Мне не видно, но почему-то я знаю: это коллекция дяди Вани. Ветер треплет монеты, похожие на тряпичные лоскутки. Я бросаюсь собрать их. Нет, это не монеты — на белых камнях кучкой лежат зеленые павлиньи перья.
Мне так жалко павлина. И дядю Ваню. Но особенно почему-то себя. Я плачу, а рядом со мной опять Танька. Хлопочет, ласково утешает меня.
Танька, Танька…
Ей и дела нет до моих снов. На уроках я подолгу украдкой смотрю на нее. «Ну, Танька же!» — кричу я ей, но она не слышит. Иногда только скользнет по мне краешком холодного глаза — так смотрят на попавший в поле зрения случайный предмет.
Далекая, чужая. Я хочу и не могу привыкнуть. Все в ней для меня такое родное.
Пальтишко из бабкиного плюшевого салопа. Я помню ладонью, как упрямятся черные ворсины, — будто шершавишь чью-то короткую стрижку. С каждой новой зимой пальтишко сжимается на Таньке, а плешины на рукавах растут. Я смотрю, как далеко высовываются из них худые Танькины руки.
И ленты те же — единственные, береженые. Они вечно выскальзывают из негустых, светлых ее косичек. Сколько раз мы в панике искали то одну, то другую, шаг за шагом повторяя тропинки наших вечерних игр. Сколько раз непроснувшимися, синими утрами я выглаживала их на кроватной спинке, пока эта соня натягивала все остальное.
Как Танька справляется без меня, не знаю… Нет, знаю! Прекрасно справляется, не тужит! В Римкиной компании она свой человек: под ручку прогуливаются на переменах. Римка, конечно, в центре: одной рукой небрежно подхватит Ирку, другою цепляет Танькин высокий локоть. С недавних пор в кармашке у нее топырится нежными кружевами платок. Мне кажется, он даже лучше того, первого, что уехал в посылке на фронт… Но Таньке, похоже, ничего для Римки не жалко!