Сняв очки, массируя пальцами переносицу и потирая лоб, он одновременно повествовал о том, как много лет назад, когда она, Розалинда, проводила отпуск в Англии, он начал «видеться» – как будто дело касалось только глаз, видения, предполагая участие одного только органа чувств, – с одной женщиной.
«В его устах это прозвучало так, – подумала она, сидя во внедорожнике и чувствуя болезненные толчки от каждого ухаба и камня на взбирающейся в гору дороге, которые передавались от колес, осей и подвески машины к продавленным сиденьям и выше к ее позвоночнику, – как будто я уезжала на отдых. Как будто я развлекалась там, живя в Англии в тот год, почитывая журналы и встречаясь с друзьями, хотя фактически я помогала сестре, преждевременно разродившейся второй парой двойняшек».
В общем, пока она приучала старших детей к горшку, помогала купать младенцев, изводилась с бесконечными стирками, вскакивала по ночам, чтобы подогреть бутылочки, договаривалась с патронажной сестрой о прикорме апельсиновым соком или утешала рыдающую сестру, ее собственный муженек, находясь в их уютном доме в Сантьяго, «виделся» с другой женщиной.
Розалинда понятия не имела, что именно повлекли за собой эти «видения» или свидания. Она смутно представляла себе вечера в ресторанах или ночных клубах, танцы в полумраке под оркестровую музыку, тайные встречи в номерах отеля, бокалы вина, подарки, возможно, из известных ей драгоценностей в зеленых кожаных шкатулках.
Он сказал, что это была совершенно не знакомая ей женщина. Журналистка из Торонто, работавшая в Сантьяго всего пару месяцев. В итоге, заключил он монотонным усталым голосом, явно показывая, как ему надоел разговор, родился ребенок. («Итоговый ребенок» – именно так он выразился, словно этот мальчик выпал в осадок после какого-то химического эксперимента, выдал ей своего рода статистические данные для записи в графе или регистрации в столбце.)
Он заявил также, что осознал необходимость «поступить с ними справедливо» и обеспечить этому мальчику образование.
В этот момент что-то произошло: то ли зазвонил телефон, то ли один из слуг принес на подносе чай или поступившие письма, требующие вскрытия и прочтения. И муж отвернулся от нее, чтобы разобраться с делами, всем своим видом показывая, что разговор закончен. Поэтому Розалинда удалилась из кабинета, прошлась по комнатам и коридорам их дома, размышляя над незаданными вопросами: виделся ли он по-прежнему с этой женщиной, любил ли он ее, виделся ли с мальчиком, как часто и когда, на кого он похож, похож ли сын на него и как теперь быть ей? Как Розалинде, его жене с сорокапятилетним стажем, полагалось воспринимать эти сведения, и как – по справедливости – он мог поступить с ней, и о какой справедливости тут вообще может идти речь?
В те первые несколько недель жизни племянников Розалинда не задумывалась о положении своей сестры, сидевшей тогда в кресле для кормления, обхватив голову руками. «Как же я справлюсь с ними, как мы умудримся, – говорила она, – я не смогу, Рози, просто не смогу, возьми себе одного, пожалуйста, возьми обоих». Она не взяла, конечно, несмотря на то что больше всего на свете ей хотелось подхватить на руки одного – или даже двоих – из этих розовых младенцев и перенестись с ним обратно в Южную Америку. Она не думала о том, почему, когда через два года опять приехала в Англию, никто из этих малышей не вспомнил ее, хотя она кормила их, переодевала, убаюкивала, напевая колыбельные, вытирала им попки, готовила им первую еду, делая пюре из фруктов и овощей. Она не думала о том, что Лайонел мог завести любовницу, что они могли встречаться в их доме, на глазах у слуг, что слуги могли знать об этом, знать все эти годы, что все могли знать, все, кроме нее.
Она думала только о детях, которых они с Лайонелом так и не завели. О тех, которые не получились, о тех, кому не суждено было родиться. Их могло быть трое – так много, подумать только! – пока Лайонел не сказал «довольно», пока Лайонел не сказал, «больше никаких попыток. Нам и так прекрасно живется, – сказал он. – Вдвоем». Розалинда частенько представляла себе их, тех троих: как они сидят в креслах в гостиной, слоняются без дела в холле, поджидают ее на ступеньках лестницы, подтянув к себе колени и уткнувшись в них маленькими подбородками, хотя, естественно, сейчас они уже стали бы вполне взрослыми. Она думала также о том, как читала где-то, что единственный язык, в котором имеется некое определение для такого существования, такой, как у них, краткой жизни, был цыганский. Цыгане назвали бы их «Detlene». Блуждающие души потерянных или мертворожденных детей. Те, которые неопровержимо жили, но только в утробе матери.