Выбрать главу

Может быть, совершенную белизну принесла Серафита — героиня Сведенборга и Бальзака — из Гренландии или Норвегии? Может быть, это мадонна снегов? Или таинственный белый сфинкс зимы, хранитель звездных ледников? Снег создал его и похоронил под лавиной. С тех пор он — не найденный и невидимый — тысячелетиями покоится в молчании вечной снежной недоступности, более скрытый, чем сфинкс Эдипа.

Кто может коснуться его спокойствия? Кто может согреть это сердце? О! кто может положить розовый тон На эту непримиримую белизну?

Никто и ничто, даже солнце, ибо сфинкс накрыт лавиной. Если Готье «из тех, для кого видимый мир существует», то мир сей романтизирован до крайности. Готье разделяет позицию Гете в споре с Ньютоном касательно теории цвета. Правда, его точка зрения еще более радикальна: белый цвет неразложим на спектр. Это цвет абсолюта, и мы не можем при всем желании познать качества абсолюта. Каждая вещь, как «вещь в себе», сопричастна абсолюту, а потому непознаваема, что очень хорошо, поскольку жить в познаваемом мире невыносимо скучно.

Птицы Шарля Бодлера

«Андромаха, я думаю о вас!» Так начинается стихотворение Бодлера под названием «Лебедь». Ни Андромаха, ни лебедь не являются центрами стихотворения — о них упоминается, о них рассказываются грустные истории, но таковые можно поведать… о чем угодно. О лебеде мы знаем кое-что, очень немного: довольно большая, очень белая, очень красивая птица с длинной, изящно изогнутой шеей, что способствует ее неповторимой позе на поверхности воды. Не будучи охотником или орнитологом, трудно сказать что-либо вразумительное о нравах и повадках этой птицы. Не будучи магом или ведьмой, раскрыть ее разум, ее эмоциональные симпатии и антипатии, ее подлинное отношение к миру, секрет ее метамофоз равно не представляется возможным. Только в пространствах мифов и легенд (Саге о Нибелунгах, сказании о Леде и лебеде и т. д.) или в сказках Андерсена можно отыскать более или менее антропологизированный образ лебедя. Но лебедь — современная птица, близкий нам объект, с разных точек зрения можно о нем рассуждать. Андромаха — иное дело. Она — женщина, человек и в любом случае ближе лебедя нашему восприятию. Но, с другой стороны, она бесконечно, неизмеримо далека. Бодлер не может думать о ней конкретно, она — мифический персонаж «Илиады» Гомера. И поэма, и автор сомнительны для историков, они расплылись в многотысячелетнем тумане. «Илиада» много волнующего говорит душе читателя, но ничего или почти ничего — его рациональному духу. Согласно диктату последнего, данный эпос обязаны прочесть все грамотные белые люди ради так называемой «общей культуры» (что это такое — не очень понятно), и Бодлер, высококультурный поэт, просто неизбежно прочел «Илиаду» и не только прочел, но и великолепно знал перипетии поэмы. Если для «общей культуры» Андромаха, вдова Гектора, убитого Ахиллом, — второстепенный персонаж, она для Бодлера волнующее душу побуждение мучительных размышлений. Но прежде о ситуации стихотворения.

В середине девятнадцатого века Париж начал радикально перестраиваться. Менялись улицы, повсюду планировались новые кварталы, строились новые огромные здания, театры, увеселительные заведения, разбивались парки и скверы, словом, прогресс входил в свою силу. И, соответственно, разор был необыкновенный: всюду попадались старые внушительные постройки в строительных лесах, аккуратно сложенные в кубы массы новых обтесанных камней, горы старых кирпичей; там и сям высился хаос капителей, колонн, башен, зияли бездны подвалов, валялись, не лишенные живописности, обломки старинных статуй и фигурных водостоков — и промежутки между всем этим заполняли груды щебня, сломанные бочки, ржавые колеса, оси, обода, ржавчина во всех видах…

«Старого Парижа более нет (форма города меняется, увы, быстрей, нежели сердце смертного)», — меланхолически рассуждает поэт, ибо развалины и уцелевшие районы столицы наполняют его сердце глубокой меланхолией. Несчастный. истерзанный новостройками Париж напоминает ему Трою, завоеванную ахейцами прогресса.

Бодлер мог прочесть о трагедии Андромахи у Гомера, Эврипида, Расина, что он, возможно, и сделал. Но Андромаха, о которой он думает — одна из героинь «Лебедя», — это несчастная, о ней напоминает хаотический город. Поэт проходит по «новому ипподрому» мимо лужи, «бледного и печального зеркала», в котором отражалось полное отчаянья лицо Андромахи, вернее, эта лужа напоминает поток в разрушенной Трое, что увеличился от безутешных слез «вдовы Гектора и жены Гелена». Нам не обязательно знать подробности об Андромахе — она только открывает трагическую, необъятную, безысходную меланхолию «Лебедя».

«Здесь когда-то располагался зверинец. Здесь я как-то видел в ранний час, когда под ясными и холодными небесами Работа ураганом гонит угрюмые толпы, здесь я видел лебедя, который вырвался из своей клетки; перепончатые лапы тащили белое оперенье по булыжной мостовой. Возле пересохшего ручья птица раскрыла клюв».

«В сердце лебедя отражались воды прекрасного родного озера. И он хрипел, купая крылья в пыли: „Вода, вода, когда ты изольешься дождем? Когда сверкнет молния, когда загремишь ты, гром!“»

Я видел этого несчастного, миф странный и фатальный. Подобно человеку Овидия, он рвется к какому-то небу, К небу ироническому и жестоко голубому, Его конвульсивная шея вытянула жадную голову, Чтобы обратиться к Богу со своими жалобами!
Париж изменился. Но моя меланхолия неизменна. Новые дворцы, пирамиды кирпича, незнакомые кварталы, Старые предместья…всё это для меня только аллегория, И мои воспоминания для меня тяжелей прибрежных скал.

Для Бодлера перестроенный Париж не только аллегория эпохи, но и новых людей вообще — Андромаха и лебедь номинально «имеют значение» только для специалистов и любителей животных: они способны вызвать мимолетную жалость у этих субъектов, которые, с минуту поохав над их неудачами, заспешат по «насущным» делам. Бодлер стал современником торжества рационального духа, технического прогресса и одним из последних защитников души. Имеется в виду не «душа» христианской догмы, которую надобно спасать, соблюдая заповеди Божьи, и которой, прежде всего, необходимо «любить Бога и своих ближних», а душа в понимании философов-досократиков.

Это — субтильное, протяженное, невидимое тело, более прозрачное, нежели расходящийся туман над озером, более неосязаемое, нежели осенняя паутинка. Без такой души нет человека в полном смысле слова. Она умеет сжиматься в иголочное острие и расширяться до континента. Ее чувствительность не имеет выраженных органов чувств, она — воплощенная чувствительность. Ее нельзя разумно характеризовать, ее лучше сравнить со строками французского сюрреалиста Ивана Голла:

Падение одного листа наполняет ужасом Темное сердце леса.

И когда Бодлер продолжает:

Перед этим Лувром один образ меня угнетает: Я думаю о моем лебеде. Его безумные жесты Напоминают изгнанников — жалких и величавых, Терзаемых неистовым желанием. И еще, Андромаха, я думаю о вас…

…это не значит, что Андромаха и лебедь — два композиционных центра стихотворения. Подобных центров — легион. Душа поэта чувствует любое отчаянье, любую безнадежность, любое несчастье. Если «протяженность» Декарта есть внешний мир, заполненный мириадами различных или более или менее сходных объектов, но мир изолированный, где «дух», тщательно выбирающий, позволяет «телу» ориентироваться и превращать «объекты» в полезные инструменты, в прирученных животных и вообще в массу выгодных вещей, позволяет считать и прогнозировать, разделять причину и следствие, рекомендует относиться к миру, как к своей вотчине, — то «протяженность души» совсем иного рода. Для нее не существует чуждого «внешнего мира», где всякий «объект» отграничен от другого, где необходимо осваивать, присваивать, уничтожать. Она чувствительна в каждой своей точке, ее атмосфера — симпатия и любовь. Она объемлет всё и понимает всё. Она не сочувствует только лишь красивым несчастным женщинам и птицам.