После масленицы с ржаными, гречневыми и картофельными блинами на постном масле жизнь пошла скудная, варили пустые щи, забеливали молоком, в хлеб стали добавлять мякину, и он царапал горло. Свиньям и коровам муки давали чуть, для запаха, добавляя ее в резаную и запаренную кипятком солому. Весна уже дышала теплом, в ясные дни отращивала по стрехам толстые сосульки, клубилась высокобашенными облаками, веселее посвистывали птицы, а хлеба́ и корма́ прибились. Но кроликам мы по-прежнему отбирали самое лучшее, с клеверком сено, и шло его все больше — казалось, там, в подполье, поселилась корова.
У нас в желудках постоянно сосало и щемило. Хлебая пустые щи или картошку, заправленную куском ржаной таранки, мы уговаривали мать забить пару кроликов и попробовать их мяса. Но она об этом и слышать не хотела:
— Жили без них и дальше как-нибудь проживем. Не стану я чугуны пачкать, еще пахнуть чем будут. А то и потравимся, больно они, трусы эти, на кошат похожи.
— Так все говорят, что мясо у них вроде зайчатины.
— Мало чего говорят… Если б есть их можно, так разве люди не развели бы? Не враги живому своему. А то вот у нас только и есть, больше не слыхать. Отец со службы придет, свое слово скажет.
Отец наш был в Красной Армии, и когда вернется, мы не знали. В май, когда дружно брызнула первая трава, словно вытянутая за уши теплыми ночными грозами, полыхавшими по аспидным тучам желтым и синим огнем, и мы сами, и скотина вышли охудавшими на недокорме. У коровы лохматилась шерсть и выпирали ребра, овцы пошатывались на тонких ножках. Я гонял их в лога, и они жадно, до земли выгрызали водянистую травку по берегам течей. На столе у нас теперь были щи из щавеля и глухой крапивы. Только кролики не узнали бескормья, резво носились у нас под ногами, топали лапами, заигрывая друг с другом. Сашка часто просил меня поднять доску, шуровал в подполье, пытаясь их сосчитать, вылезал перемазанный, с землей в льняных волосах.
— Ну, сколько? — нетерпеливо спрашивал я.
— Тридцать два, — говорил Сашка, размышляя. — Или сорок семь.
— Ты что, считать не научился?
— Так они сигают кругом… А которые в норах сидят.
Стали мы носить кроликам свежую траву, не разбирая, какая она. А однажды мать сказала:
— Всяка живность солнцу радуется, а ваша в темноте и сырости слепнет. Может, на вольный дух в сарай пустить?
Но сарай у нас был старый, одна стена его просела и покосилась, в ней зияли понизу дырки. Чтобы скот не так мерз, мы приваливали их с осени соломой, потом вьюга забивала снегом, и все было хорошо, но снег стаял, солома кроликов не удержит. А нам их после того, что сказала мать, было жалко, и решили мы построить для них специальный загон во дворе, под навесом, куда на зиму закатывали телегу, ставили плуги и бороны. Дней пять, ссорясь едва не до драки, возились мы с этим загоном, сделали его из толстых жердей, венец на венец, с рублеными, как в хате, углами. Стены были сплошными, но без крыши, — по нашему разумению, кролики выпрыгнуть не могли. Потом, вскрыв в разных местах четыре доски, мы целый день лазали в подполье, вылавливая кроликов; в корзине, прикрыв ее дерюжкой, выносили на новожительство. Помня наказ, брали их только за уши, но они были шустры, увертливы, а один серый, здоровый, как заяц, цапнул меня зубами за руку, и мать присыпала глубокую рану золой, заматывала куском стираного ситца в цветочках. Вместе со всеми маленькими, только недавно появившимися, кроликов оказалось больше двух десятков, и они в самом деле были разные — пестрые, серые, черные, белые с красными глазами.
— Во сколько шапок будет! — радовался Сашка.
— Так тебе и одной хватит.
— И мухту хочу, — подумав, добавил Сашка. — Руки от мороза ховать. Про которую шерстобит говорил.
— А их только девки носят.
— Откуда знаешь?
— Знаю. Расспрашивал.
— Врё?
— Вот те крест святой.
Сашка тут же отменил муфту, не хотел походить на девчонок, которых обзывал писклявыми воронятами или, для сокращения, просто писклями. Перепачкались мы, «замурызгались», как сказала мать, до черноты, погнала нас мыться в лоханке. Мы повизгивали от холодной воды, терли друг другу плечи пеньковой мочалкой, потом пили горячее топленое молоко из кувшина, не без ссоры поделив пенку, после мягкой кожи с куска соленого сала самое первое сельское лакомство. Спали, наработавшись, сладко; за завтраком, когда ели толченку с молоком — то, что называется пюре, — мать шутила: