— Батька в поле, матка картоху на огороде копает, дома никого. Сам возьму.
Обернулся он довольно быстро, но принес, конечно, не спички, а горсть угольков в кувшине с отбитым горлом. Раздуть их, разжечь сухие листья и травинки, развести костерок было делом недолгим. Под конец в него завалили сухую, трухлявую щепу, собранную на барском подворье, — она почти не давала пламени, тлела с густым и ядовитым дымом, как трут.
Дупло было высоковато, мальчишеского роста и вытянутой руки, чтобы орудовать в нем, не хватало. Тогда мальчишка, принесший угли, прижался к липе, вцепился, как клещ, руками в потресканную кору, а Борька залез к нему на плечи, стал засовывать головешки в неширокую горловину. Гудение в дупле, до того тихое и ровное, стало громче, басовитее и злее. И вдруг Борька дернулся, покатился в траву с плеч напарника, завизжал:
— Ай-я-яй!
Мы прыснули смехом, думая, что Борька просто не удержался, сплоховал. Но гудение внезапно наросло, вырвалось из дупла, и мне показалось, что кто-то врезал мне в щеку кулаком или пырнул шилом. Пока я соображал, что да как, заорали другие ребята, и взвился чей-то панический дискант:
— Шершни!
Да, это были шершни, полосатые, похожие на шмелей, но огромные, беспощадные. Кое-кому из нас и прежде довелось отпробовать их укусы — волдырь со сливу. Но выходило это случайно, когда ненароком придавишь в траве, и никто из нас не знал, что они живут большими роями. В наше понятие прочно вошла вся живность округи — звери, птицы, гадюки, насекомые, — при любом случае можно сообразить, что делать, а тут вышла оплошка, повергнувшая нас в растерянность. И лишь когда истошно взвыл щенок, благодушно сидевший с высунутым языком в сторонке, перекатился по траве и, не переставая визжать, будто с него на ходу сдирали шкуру, метнулся к реке, Борька, устремляясь ему вслед, подал команду:
— Тикай!
Мы брызнули кто куда — одни во двор барского дома, другие в глубину сада, а я под гору за Борькой. Шершни не отставали, продолжали бить с лета — мне попало в лоб, в ухо, в шею. Плохо соображая от боли, слыша зловещее гудение вокруг головы, я плюхнулся на землю, покатился кувырком, набивая синяки на боках. Так и добрался до обрывистой кручки, скатился с нее и увидел, что Борька, как был в штанах и рубахе, стоит по шею в воде.
— Сигай сюда, — пригласил он. — Одно спасение.
Шершни на воду не пошли, но, то ли видя, то ли чувствуя нас, еще носились вдоль заплеска, узкой желтоватой полоски песка по урезу воды. Вода была холодна, ознобиста, да еще рубаха липла к телу, я чувствовал, что начинаю застывать. У Борьки тоже губы потемнели, словно ел терновник, но он продолжал бодриться, расспрашивал:
— Тебя сколько раз пеканули?
— Четыре… Или пять… Н-не знаю.
— А меня семь! Три сразу, когда шмякнулся, аж в глазах посинело. Ну, мы еще исхитрились, тем ребятам достанется…
Исхитрились, верно, да не так уж совсем хорошо. Вылезли мы примерно через час, когда шершни улетели, и что было сил припустились домой по горке. Пока добежали, и напыхтелись, и потом прошибло, но не очень-то помогло. У Борьки желваки не проходили дня четыре, был сильный жар, и его, завернув в дерюжку, отпаривали на печке. Я простудился сильнее, слег на неделю, мать отпаивала меня липовым отваром и горячим молоком, мазала лоб, шею, щеки постным маслом. Когда я только прибежал домой, шишки у меня уже вздулись и отец спросил:
— Где это тебе накостыляли? Я рассказал.
Отец хмыкнул:
— Сперва думай, потом делай. Всякая живность, если ее разорять, отбиваться будет. Значит, не замай.
Мать, отвернувшись от печки, из которой доставала щи, усмехнулась:
— Чего ты его научаешь? У него наука вот она — волдырями пошла. Не захочет, а попомнит!
Попомнил.
С тех пор меня за всю жизнь ни один шершень не кусал. Пчелы, осы, шмели — случалось, а шершни нет. Потому, быть может, что держусь правила: я вас не трогаю, вы меня. Однажды я стоял на берегу реки у дупла, на обводе которого два шершня вовсю работали крыльями на месте, создавая вентиляцию по случаю душного дня, а другие сновали взад-вперед по своим делам. Липка была молодая, дупло низко, и я приближался к нему осторожно, по маленькому шажку, пока не заметил, что жужжание становится громче, а круги шершней у дупла шире. Тогда отступил чуть назад, и все успокоилось. Казалось, что шершни поняли меня, согласились блюсти молчаливый уговор о взаимоуважении и невмешательстве. Подумалось только — не от одних шершней, к сожалению, бывают у нас шишки и синяки…
А с яблоками особое дело.
Довелось мне в нашем селе поневоле, через тонкую перегородку, слышать разговор двух женщин. Очень пожилая рассказывала, как в сад на ее участке зашел сосед, по ее выражению, «выпивоха и неумеха», бесстеснительно насобирал ведро яблок и ушел, не сказав спасибо.