Мать, наверное, поняла, как нелегко дался нам этот день, ласково частила:
— Бедненькие вы мои работнички… И паралик ее побей, эту погоду, чего вытворяет! Да и не надо было до вечера маяться, нечистый ее, ту гречку, и побери… А вот сейчас я вас напою, накормлю…
Коня напоила и корм ему задала сама, меня, когда я, наскоро проглотив кружку молока с хлебом, валился спать, спросила:
— Завтра аль поедешь или как?
Я уже успокоился, вернулось сельское благоразумие — начатое дело закончи. Поэтому сказал:
— Поеду. Только разбуди.
Назавтра, делая долгие передышки, допахал наш загон. А дней через пять горстью из лукошка, подготовленную по совету Егора Комарова, посеял гречиху. Накануне вечером пугающе полыхнула гроза, в ночь пал спорый обложной дождик, шумел, шептался с листьями до рассвета. Земля хорошо углаживалась под бороной, дышала свежестью. Пели жаворонки, прохладный влажный ветер холодил спину и шею, парусил замашную рубаху. В логу серебряно мерцал орешник, и при солнце над ручьем поднимался пар. Живородящая теплынь обнимала поля.
Гречиха уродилась густая, ровная. С неделю поле было бело-розовым, словно на землю опустилось облако, над ним с рассвета до заката стоял пчелиный гул, а к осени стало красно-коричневым. В сухую погоду при легком ветерке оно ровно шелестело, чуть слышно потрескивало, будто ползли, перебирая лапками, мириады симпатичных букашек. Скосил я гречиху тоже сам. Только сделать грабли в надкосье, чтобы лучше укладывать ряд, помог Егор Комаров — у меня такой науки еще не было…
А почему вспомнилось?
Приехали с восьмилетним внуком к моей матери, которой за девяносто. За обедом уговаривали есть гречневую кашу: мол, сильная, богатырская еда.
— Почему богатырская?
— При рождении в нее вложено.
— От кого?
— Ну, от человека. От земли. От живой воды. От пчел. Может, и от того коня, на котором я когда-то пахал поле под гречиху. Было такое дело — и его бил, и сам плакал.
Маленький взъерошенный человечек круглит светлые зеленоватые глаза, в них настороженность — не подшучивают ли над ним? Подумав, решает:
— Подсмеиваешься. На конях не пашут, на них соревнования устраивают. Через всякие там заборы прыгают… А в поле тракторы пашут…
Пожимаю плечами — что слова даром тратить? Мы с ним родились в разных мирах. Разные времена, разные племена — каждому свое поле пахать…
А ЕЩЕ У НАС В СЕЛЕ…
В середине января, когда что день завирухи или синие морозы, стали убивать на дрова лесные делянки за поймой реки. Лесорубов набирали в других местах, где отходников, понаторевших во всяком рукоделье, водилось побольше, а по нашим приречным селам сманивали на вывозку. Шли охотно, по тому соображению, что не на чужой постой, в однодневье оборот из дома в дом, на своем харче. А дома и солома едома, как поговаривали у нас.
Я, хотя в лугах и полях спину уже наломал, для такой работы был слабосилен, ни в росте еще, ни в кости. Но отец что-то долго заслужился в армии, я в семье за старшего мужчину — что ж делать? Хочешь, нет — тянись. Конек у нас гнедой с краснинкой, низкорослый, ребята в ночном обзывали «бараном». Но это в потеху, а на деле работящий конек, хотя по редкости и со придурью — найдет на него, упрям становится, зол, норовит зубами цапнуть. Да я привык, настороже держал себя. Сбруя тоже в аккуратности, старая, но не в расхлюсте — что посильно, сам чинил, в другом дядя Иван, брат матери, помогал. Вот и напросился я тоже на вывозке поработать. Мать отговаривала:
— Не по тебе, сынок, поклажа. Тела не набрал, худой вишь.
— Ничего, сдюжу. Сама говоришь — денег нет.
— Не у нас одних так, перебьемся до урожая. Зима сништожит, лето доложит.
Сосед Фрол Мятишев, узкогрудый, болезный, круглый год бухавший надсадным кашлем, держал мою сторону:
— Нехай починает, чего уж… Не в гультяйство вострится, не собакам хвосты крутить… Кх, кх… Присоветуем по надобности, присмотрим. Может, своего старшого тоже приспособлю, мне-то дыхалку прищемляет…
— А как надорвется на тяжести?
— Да ничо, жилистый он у тебя…
На том и порешили.
Вставать надо было затемно. Мать с трудом расталкивала меня. Хата за ночь выстужалась, соскочишь босиком на пол, холодом режет, на дверном порожке серая кайма инея. При тряском, прыгающем свете коптилки сизо лохматились обмерзшие стекла в маленьких окнах, в трубе шипело, подвывало. В сонной одури я не сразу соображал, что к чему, все тянуло загорнуться дерюжкой, поспать еще хоть самую малость. «А сосед-то уж коню и корм задал», — безукорно говорила мать, и тогда я спохватывался, обувался в лапти, намахнув на себя полушубок и овчинную шапку, бежал во двор засыпать коню овса и вылить ведро воды в заледенелую колоду. Потом, ополоснув лицо и руки над лоханью, глотал картофельную толченку на сале — она полагалась только мне, по трудной работе, остальным готовилась на молоке. Запрягая, ломким голоском сетовал матери, маячившей около: «Мешаешь только, сам управлюсь». Мать, в зипуне, в старом полушалке, вздыхала, отходила в сторону, а когда все было готово, открывала ворота, напутствовала: