На крутом съезде к лугу, сдерживая напирающие сани, конь чуть не садится на задние ноги, задирает голову, хомут сползает ему на уши. И возчик к оглоблям подставляется, пыхтит от натуги, лицо наливается кровью — не сорвало бы, не понесло. Случалось, что жадничал хозяин, наваливал с походом, и несло — воз нажимал, надавливал все тягче, конь, дрожа от напряжения каждой жилкой, всхрапывал, испуганно поводил глазами; не выдержав, срывался, переходя на рысь и беспорядочный скок, и в конце, на раскате и сани и коня, иногда с переворотом, выбивало в сугроб. Тут, если рассыпало дрова, выворачивало или ломало оглоблю, еще скажи спасибо — сам бы цел да лошадь не покалечилась. И со мной на второй или третьей ездке случилось — сани перевернуло, швырок раскидало, как спички. Хоть и помогли мужики сложиться и увязаться, а уходился до смерти. Ноги заплетались — дорога тяжелая, с ухабами, по буграм и ложбинам, на воз не подсядешь, — и на всем пути до станции в глазах стояли слезы злости и обиды. Плакать было мучительно стыдно, но я плакал.
Когда сдали под обмер дрова и получили квитанции, Фрол Мятишев утешил:
— Не намучишься — не научишься… Про тебя говорят — грамотей, нос в книжке ночует… Ну что от грамоты возьмешь, так то на воде вилами написано, а что на своей шкуре напечатал… кх… кх… то до смерти. Конь у тебя мелковат, вот где горе луково.
В другой раз у меня пополам хряснула оглобля. Сходил, проваливаясь до пояса в снег, на островок омшары, срубил березку, кое-как затесал, ввернул. Коряво выглядела, сыра и крива, но доехал. Так, с продыхом по воскресеньям, когда беспробудно спал на печи, проработал больше месяца, до весенней порухи. А денег в доме — все сиротские слезы: за первую неделю заплатили, потом все сулились со дня на день. Под конец и контору на станции закрыли, неизвестно кому и ладонь подставлять. Подслащивали обещанками: мол, списки на выработку сохранились, будет и расчет.
В том и конец марта минул, и апрель, и май. Надо по хозяйству недоимки платить — нечем, на соль в лавке наскребешь, да и все. Оттого ходил я в обиде и даже озлоблении, вспоминал, что к концу вывозки и конь исхудал, ребра проступили и шерсть залохматилась, и сам еще больше усох. Про советскую власть говорят, что она справедливая, а где тут справедливость?
И засела у меня странная по тому времени мысль — написать обо всем в сельскую губернскую газету «Наша деревня». Наверное, подтолкнула маленькая заметка о непорядках в соседней деревне — про них можно, а про нас отчего нет? И однажды, когда мать с братом уехали в гости к родственникам в заречье, надрал я бумаги из старой школьной тетрадки, не до конца исписанной, развел чернила из огрызка фиолетового карандаша — «химического», как мы их называли, — нашарил за божницей еще школьную ручку с поржавевшим пером и принялся за дело. Спешить было некуда, каждое слово я обдумывал, чуть не на язык пробовал. Сперва рассказал о нашем селе — где оно и какое, потом про возку дров и что денег не платят.
Перечитал — показалось мало, только разбег взял. Подумал, обтер перо о тряпочку и вывел внезапно подвернувшуюся фразу — «А еще у нас в селе». И тут как прорвало, пошло валиться само. В конце села, на изволоке, с весны разъело большак, соседним селам к станции проезда не стало. Подряд на починку взял проживалец нашего села Леонтий Лапков — у него связь под дором, пятистенка и через сени еще хата, заподлицо амбары, крепкий двор, в услуге девка и два работника; мужики у него в найме на дороге жилы рвут и жалуются — махлюет Лапков; у нас хорошая учительница, ребятам свои книжки дает читать, а дома держит иконы… Много написал, не без лишнего, остановиться не мог. Подписал: «Селькор», но адрес указал. Вложил в самодельный, из той же бумаги, конверт, залепил вишневым клеем. Опускать в селе побоялся, выждал свободное время и сбегал за три километра на станцию.
Прошла неделя, прошло еще дней пять — ни слуху ни духу. Но запал мой остыл, обиду сорвал — как мякину из-за ворота вытряс. Да и некогда думать стало, покос начался, до света в луга. Известно — коси, коса, пока роса, роса долой, коса домой. Не для красы присловье, трудовая мудрость — мокрая трава мягче, не пружинит, жало косы не тупит, в ряд накатистее ложится. Что по росе за час, то посуху за два! Взойдет солнце, обсохнет трава — бабы завтрак принесут, теплую похлебку и молоко в глиняных горлачах. Поедят мужики и спать в тенек, а бабы ряды разбивать да сено ворошить. В обед искупаются раздельно в озере, потом совместно грести, копнить, в стога класть.