В тот день брызнул мимоходный дождь, необильный и короткий, но сено отволгло, и все двинулись домой, бабы и девки табунами, с распевками, мужики неспешно и вразброд. Над лесом повисла половинка радуги, подсветила округу зеленым, будто речную воду пролила. Перемену погоды не ругали, на главном лугу все посуху схватили, остались дальние кулиги под взборьем, а там и сено плохое, осока с трефолью. Довольный шел домой и я. У перевоза толпа, обрывки песен, шутки, визг девок, живость и пестрота случайного праздника. Когда паром набился до отказа, так что угрожающе притопли два его баркаса — посадка шла тоже шумно, многие прыгали еще до причаливания, через полутораметровую полосу воды, — цыганского обличья паромщик с задубелыми руками приказал ребятам тянуть канат, гаркнул, распялив смоляную бороду губами:
— Эй, бабы, замолчь, а то купать буду! К мужикам дело — село наше, братцы, в газете прохватили!
Если бы сказал кто-нибудь, что на другом берегу реки высадились марсиане, и ухом никто не повел бы, о них слыхом не слыхивали, решили бы — жители из дальней деревни припожаловали. Но о газетах понятие уже имели и судили так, что дело это государственно особое, где уж им до нашего комариного жужжания. Поэтому сперва наступило глубокое молчание, в котором слышалось только поскрипывание плохо смазанного валька и плеск воды о баркасы, потом кто-то уверенно пробасил:
— Брехня!
— Какая брехня? Кто там вякает «брехня»? — рассердился паромщик. — Председатель Совета проезжал, сам и сказал.
— А нахомутали чего? Как про нас маракуют?
— Сам не читал, а говорят много — и про вывозку дров, и что не платят, и что учительница иконы держит.
— Про иконы-то для чего?
— А кто их знает.
— Безбожник, должно быть, строчил.
— Безбожник, нет ли, а зря языком не мели. Учительница у нас уважительная.
— А что не платят — правильно. Не старый прижим!
Я слушал с замиранием сердца — напечатали, напечатали! Правда, фамилии моей никто не увидит, ну и что? Сам-то знаю! Но, переплыв реку и поднимаясь в гору, вместе с радостью стал испытывать и стыд — верно люди говорят, про иконы зря. В школу я пришел шести лет, без матери, босиком и в замызганной рубашке, прямо из какой-то уличной потасовки, привязавшись к соседским мальчишкам старше меня, и учительница отнеслась хорошо, приняла. А меня в школу отдавать еще и не собирались… Да, зря. Еще очень хотелось посмотреть на газету, но на село шли всего три экземпляра — сельсовету, школе и Лапкову. Значит, и помышлять нечего.
Ребята на селе у нас задиристые, острые на язык, уже к вечеру понесли под гармонь частушку.
Шатались ватагами, заполняя всю улицу, впереди рядом с гармонистом самые разбитные из тех, что уже «заженихались», а в хвосте роение подростков, среди которых и мы с Мишкой Лапковым, ладным малым при каком-то унылом характере. Глотая пыль, взбитую множеством ног впереди, мы крутились своим табунком, дразнились, сходились в коротких потасовках. Когда пропели частушку, Мишка сказал мне:
— Дознается батя, кто накорябал, — голову долой.
— Да как дознается? — струхнул я, понимая, что не сам он это придумал, от батьки идет. — Селькор — и все.
— А батя так раскумекал — похвастаться должен, гаркнуть — вот какой я! И в городе у него рука есть…
После этого и вовсе мало осталось от моей гордости. Вдобавок ко стыду за то, что сболтнул про иконы, подкатилась боязнь — Леонтий Лапков, ширококостный, носатый, шуток над собой не любил, его хватки побаивались даже другие зажиточные мужики. Ночью мне снилось, что меня, сцапав за волосы, без конца окунает и окунает в омуте Бакала — наш сельский дурачок с бессмысленными глазами и невнятным бормотанием. Ходил он в драных портках, до самого снега босиком, ел что придется, но плавал как рыба и, ущучив кого-либо из ребятни на реке, заводил жестокую игру, притапливал до помертвения. Кричишь благим матом — будто и не слышит, захлебываешься, аж лицо синеет — не понимает.
Разбудила меня мать:
— Ай заболел, сынок? Кричишь-то страшно.
По селу пошли пересуды — кто писал? Сходились на том, что хоть и мякиной перебита статья, но правильная и к сельской пользе. Строили догадки:
— А так может быть, что Совета председатель и накатал. По должности.
Фрол Мятишев не соглашался: