Выбрать главу

Все ж таки письма по старому адресу не посылай, прояснится — напишу. Пребывай во здравии!..

ИДЕТ

С утра, словно короткий огневой налет, полыхнула гроза. Теперь идет дождь — несильный, но ровный и настойчивый. Всхлипывает у крыльца вместе с порывами ветра, щелкает по листве. Облака, не очень плотные, текут неспешно, от обилия зелени на земле тоже кажутся зеленоватыми. Деревья в садах отцвели, роняют вместе с капелью белые лепестки. Медовый дух истек, развеялся в полях и рощах, вместо него густо тянет запахами вишневого клея, тмина, теплой земли. И по овражкам, по кюветам, по бороздам в поле неназойливо жужжит легкая, ласковая ко всему живому вода.

В большой комнате пятистенного дома тихо, сумеречно, только отчетливо стучит будильник — чук, чук, чук. Словно ленивый, сытый дятел — и спешить некуда, и без дела не сидеть же. Хозяйка дома, восьмидесятилетняя Наталья Ивановна Алферова, когда-то высокая, а теперь усохшая и ссутулившаяся, сидит на табуретке, сложив руки на коленях, всматривается в нас голубоватыми, светлыми до прозрачности глазами, говорит:

— Не знаю, чем и отдариваться… Другой сын есть, Никита, а сердце все по этому горит. Кажиденно видится. То во сне, а то мимо по краю поля идет. Во-он там, где картошка кончается. Видите?

Мы смотрим в окно, на которое она показывает. Там, за небольшим приусадебным огородиком, начинается большое совхозное картофельное поле, лежит мокрыми складками — словно развели темно-зеленые мехи гармони. Оно плавно поднимается ко взгорью, где проходит старый большак, теперь заасфальтированный. Его, самого большака, отсюда не видно, только на фоне мглистого неба размыто синеют вершины берез в посадке.

— Во-он там! — повторяет Наталья Ивановна. — Видите? Вот! И зимой тоже при ясности. А как пуржит, то не различается. Да оно где же, сколько ни топи, окна обснеживает — что углядишь? Одно и есть, что машины по сутеми свет полошат.

Сын ее, старший лейтенант, убит в предзимье сорок третьего у Днепра. Похоронку получили в сорок четвертом, по изгнании немцев, а где могилка, толком не разобрать. И не осталось в память о нем ничего — ни вещи какой, ни письма, ни фотографии. Мужа ее застрелили каратели неизвестно за что, хату со всем нажитым спалили. Ходили после, копались в золе и кирпичных обломках от печки — да это так, по обычаю, а найти — что найдешь? Наплачешься лишний раз, да и все… Мы с приятелем, брянским партизаном, и приехали теперь к ней с тем, чтобы передать небольшой портрет погибшего сына — копию с копии групповой фотографии, сделанной в те немыслимо далекие времена, когда я вместе с ним учился в школе крестьянской молодежи.

Оригинала не было и у меня. Он погиб в моей смоленской квартирке — книгами, альбомами, всем, что под руку попало, немцы по недостаче дров топили железные печки. Дым растекся, пепел выкинули — было и не стало. Потом уже друзья из уцелевших, как «на погорелое», дарили посильно кто что мог, в том числе и копию группового снимка. Наверное, Наталья Ивановна прослышала о нем от кого-то из наших сельчан, прислала письмо, которое кончалось просьбой «помочь в старости горемычной».

Сначала, когда мы отдали ей, она долго всматривалась в плохонький снимок, затем обеими руками прижала его к груди и заплакала — без всхлипов, молча, каменно. Только слезы катились и катились по морщинистым щекам. Мы сидели безгласно, не осмеливаясь ни разговаривать, ни уйти, — так было велико, из таких глубин шло это горе, что замораживало душу, поражало немотой. А за окном пощелкивал по листьям дождь, пахло вишневым клеем и тмином, в овражках, в кюветах неназойливо жужжала легкая, животворящая вода.

Выплакавшись, Наталья Ивановна спохватилась:

— Аль, может, и не завтракали? Или чайку закипятить?

И я при этом, словно тяжкие пласты времени внезапно расступились, в необычно полной зримости увидел не эту Наталью Ивановну, согбенную, с погасающими глазами, а другую, статную, быструю, ласковую прибаутницу.

Однажды весной, перед окончанием занятий в школе, когда выпало два свободных дня, ее сын Алексей пригласил меня к себе погостить. В послеполуденный час шли тропинкой через рожь, которая выгоняла колос и вся отсвечивала голубым, а при несильных колебаниях ветра бралась текучими серебряными пятнами. Перепархивали и посвистывали птицы, под холмом, на закрайке луга, что-то слишком рано, поскрипывал одинокий коростель, над густой синевой запойменных лесов высились белопенные облака. Все вокруг дышало волей, добротой, покоем.