— Так что же с дочкой? — спросил я Петра Пантелеевича, который вертел в руках свою удочку, словно примеривая, стоит ее разматывать или не стоит.
— Уехала.
— Дети всегда так — уезжают, приезжают…
— То-то и оно, что не надеюсь.
— А куда уехала?
— На целину.
— Да, это серьезно… И у нее хватило решимости покинуть отца, мать, такие замечательные места?
— Хватило вот… Я и сам понять этого не могу, должно быть, стар становлюсь.
— И не тоскует?
Петр Пантелеевич подумал, словно собирая воедино разрозненные факты и присматриваясь, что из этою получается.
— Кто ж ее знает? Тут разобраться трудно… По зиме мать посылку туда отправила, грибочков сушеных из нашего леса. Дочка пишет потом, что ели их совместно, похваливали, а она тем временем про леса наши рассказывала, про Снежинку вот эту. Вы не слышали, не доводилось, а она у нас мастерица рассказывать, у бабки, что ли, переняла — плавно так ведет, в подробностях… Так вот и пишет, что рассказывала, рассказывала, а там и решили они себе тоже лесок посадить возле озера… Вырастет он там, как полагаете?
— Должен бы.
— Видите, как получается! И я подумал, что может… Мать — она только и радуется, что грибки по вкусу пришлись, женщина, одним словом, а я — уразумел.
— Что?
— Так ведь это значит, что накрепко обживаются они там, назад не собираются! Когда квартиру получают новую — это еще ничего, квартиры и в других местах есть, поменять можно, а вот если сад или там лесок садят — это уже насовсем, это не отпустит… Деревья, которые сам сажал, — они как малые дети: ты уходишь, а они не пускают, ручонками цепляются, к родительскому сердцу взывают… Когда он и какой там лесок вырастет — это еще никому не известно, а в мою жизнь он таким клином вошел, что и не выбьешь его, и не подойдешь ни с какой стороны… Клюет, кажется, не прозевайте!
Поплавок моей удочки долго подрагивал и покачивался, потом стал тонуть. Я подсек и вытащил небольшую красноперку, но, решив, что уха не соберется все равно, отпустил ее. Она упала в темную возле настила воду, серебряно блеснула и пропала с глаз. Солнце между тем закатилось за синюю зубчатку леса, и сначала во всю реку легла зеленоватая тень, а потом небо вверху стало как бы разогреваться от зари, и вода тоже порозовела, посветлела. Петр Пантелеевич удочки так и не размотал, а сидел и смотрел, как попусту рыскает на воде мой поплавок.
— Не будет сегодня удачи, — сказал он наконец. — Разве что утром, а сегодня не будет, рыба холодную ночь чувствует…
— Да дьявол с ней, с рыбой, — посидели у воды, и то благо. У меня недавно сверстник умер от инфаркта — говорят, переработал… А по-моему — мало воздухом дышал, мало по лесам, полям да лугам ходил… Так что же с дочкой, Петр Пантелеевич?
— Похоже, что дело решенное… Да ведь дочка что же, она все равно замуж вышла бы, уехала бы куда-нибудь, верно? Нынче дороги у молодых вон как разбегаются, разве удержишь? Тут другая ситуация образуется.
— Какая же еще?
— Внук.
— Да ведь не было внука как будто?
— Не было, правда. Но девка-то она красивая, здоровая, а из этого какой вывод? А вывод такой, что, значит, будет внук…
Тимашев глубоко вздохнул и помедлил, как будто колебался, продолжать разговор или закончить? И не удержался, махнул рукой:
— Видите ли, мне и себя не хочется лишний раз тревожить, да что уж… Горе это у меня давнее, и его в воду, как вы ту плотвичку, не выпустишь! Перед войной двое их у меня росло — Светлана да мальчик Сережа. Четыре года ему было, когда немцы в наши края пришли… Поселок наш около самого леса, поэтому поставили гарнизон крепкий и ни одной живой души никуда не пускали, партизан боялись. Голодали люди страшно, немыслимо голодали, кору с деревьев кругом пообъели… Когда наши пришли, половины в живых не было, а остальные кто еле на ногах держался, а кто уж и вовсе не двигался, в полном забвении смерти ожидал. Я на второй день из партизанского отряда прибыл, Сережа только разочек глаза приоткрыл, узнал меня, наверное, сказать что-то хотел, да не смог, сил не хватило… Разобрал я ему на гробик доски с потолка, потому что других-то не было, немцы в доты уволокли и на труху перевели, — и отнес на руках тот гробик в сосновую гривку, на бугорок, где песочек посуше… Похоронил сынка — и половину себя вместе с ним… Пойду, бывало, в лес и все с ним разговариваю, оправдываюсь перед ним, что не смог спасти, не смог вовремя прийти… Только потом, когда Светлана подросла, вроде отпустило душу малость — о внуке мысли появились. По лесу хожу ли, у реки ли — все вижу, как будет топотать он тут своими ножонками, грибку, ягодке, птичке радоваться, сосны слушать, — они, эти сосны, в ветер, как живые, промеж себя разговоры ведут или песню поют, длинную такую, тихую… Прутик какой из земли, из-под хвои да травы старой пробьется, я ему внушаю: «Расти, тянись, то-то внуку удилище будет!» Рыбка какая маленькая по случайности на удочку попадется — отпускаю да приговариваю: «Живи, набирайся сил, внучек поймает — вот радость-то!..» А теперь так получается, что ничего этого не будет. Вот и хожу, как леший, от мыслей убегаю, а они — за мной, за мной… Матери не говорю, не расстраиваю, сам же — в маете постоянной.