Выбрать главу

Евсей Иванович бросает в грязь окурок, придавливает каблуком и неизвестно по какой связи прибавляет:

— Трудные мы люди, дальнее хорошо видим, как бы вблизи оно, а о ближнее — кожу дерем и синяки набиваем.

— Это о чем вы?

— К слову… Безотносительно личностей…

Чувствуется, что ворочает он какую-то свою думу, пытается что-то прибрать в душе, а оно, это что-то, не становится на место, тычется углами. И со мной говорить об этом остерегается, — может быть, не доверяет, а может быть, считает, что надо своим умом доходить. Разговор обрывается, и мы молча смотрим на воду — ветер крепчает, уже изломал и перековеркал зеркало разлива, и повсюду начинают метаться еще маленькие и бестолковые волны. И шум усиливается, нарастает — не только на разливе, а и на берегу: птицы замолкают, но шипят голые ветки березок, шипит бурая прошлогодняя полынь на косогоре. Так проходит с полчаса. Затем мы слышим наверху чавканье раскисшей земли, и по тропинке, покачиваясь и хватаясь за ветки, спускается молодой, лет тридцати, колхозник. Он возбужден, зеленоватые глазки его щурятся и часто помаргивают, красные губы раскрыты, двигаются, и вместе с ними двигается приклеенный к ним окурок. Я узнаю его — вчера видел в магазине. Он, сильно пьяный, стоял у прилавка и допрашивал продавщицу:

— Конфеток нет, так? Доторговались, так?

— Будут на днях.

— После дождичка в четверг, так?

Когда он ушел, я разговорился с продавщицей. Она вздохнула:

— Это Андрей Волоков, так себе человек… Главное что? Спрашивает всегда товар, которого нет или вышел, критику наводит. А покупает только водку…

Он и сейчас пьяный, притом изрядно. Слегка покачиваясь и расхлестывая сапогами белую меловую жижу, не поздоровавшись, он прямо обращается к Евсею Ивановичу:

— Поехали… Вперед и выше, как говорят!

— С чего бы это тебе ехать?

— Чудасия! — ухмыляется Волоков. — Деньги за перевоз платят? Заменяешь? Стало быть, обязан, так?

— Ну, так.

— Значит, поехали.

— Не поеду… Не в пору пришел.

— Опять двадцать пять! Ты русский язык понимаешь, так?

— Не чужестранец, понимаю… А она — нет.

— Кто?

— Природа… Она вон что кажет — видишь?

— Ты брось завираться! Мне кажет, а бригадиру и доярке Поляковой не кажет? Их ты перевез?

— То утром… Утром всегда сникает.

Наклонившись, оскалив в недоброй усмешке белые ровные зубы, Волоков потряхивает, помахивает перед лицом Евсея Ивановича рукой, на которой видны грязные полосы, — наверное, упал и вытирал пиджаком, — мелко рубит энергичные фразы:

— Не вихляй… Они актив? А я не актив? Их наверх, а Волокова можно на самое дно жизни запихнуть, так?

Покачнувшись, выпрямляется, сдвигает на затылок кепку и кричит — не Евсею Ивановичу, не мне, а куда-то в пространство, воде, ветру, облакам:

— Не так!.. А?

Но столько вокруг разнообразного шума, так велик простор, что крик этот падает, словно камень в воду, и нет никакого отзвука, ни малейшего эха. Кажется, что природа, занятая своим великим преобразующим делом, заткнула уши и не хочет слушать его, пьяного и расхлюстанного. Из дальнейших перебранок выясняется, что на другом берегу, на главной усадьбе колхоза, назначено собрание актива в связи с пересмотром Устава. И Волоков рвется туда, чтобы выступить и потребовать «правды» у секретаря райкома.

— Поруководили они нами, хватит! — бушует он. — Нынче сами хозяева…

— Это кто поруководил? — интересуюсь я.

— Не прикидывайся! — кидается Волоков на меня. — Ты кто тут, проезжий? Пришей-пристебай, так? А мы знаем, которая кошка сало тянула…

— Не словоблудь, Андрюха! — увещевает Евсей Иванович ровным голосом, но я вижу, как начинает у него вздрагивать жилка на щеке, возле рта. — Пьян, так прочухайся… Набезобразил на собрании бригады — и остепенись. Что зря язык размочаливать?

— А ты молчи, труха сенная! — огрызается Волоков. — Доносишь? Наушничаешь на Волокова? Мою правду не зажмешь, я всех на чистую воду вытащу — и секретаря, и председателя, и райком… Давай весла, сам поеду!

— Сам и бери! Но предупреждаю — утопнешь…

Я чувствую, что безобразная эта сцена угнетает и оскорбляет Евсея Ивановича. Он отворачивается, дрожащими пальцами пытается скрутить папиросу, но ветер рвет бумагу и рассеивает махорку на полы куртки. Между тем Волоков, продолжая грубо браниться, берет прислоненное к шалашу длинное и тонкое самодельное весло, отвязывает маленькую лодку и спихивает ее на воду. В первое мгновение она крутится и качается так, что хмельной седок лишь чудом не вываливается, потом ему удается утвердиться на корме, и лодка, слегка рыская, начинает пересекать под углом русло реки.