— Это давай! — радуется Макар. — Это кстати…
В тени дышится немного легче. Степан сбрасывает ботинки, брюки и вытягивается на спине, смотрит вверх, где на фоне белесоватого неба, словно игрушечный, человек орудует метлой. Макар, запыхавшийся и разомлевший, расстегивает до конца ворот рубахи, ложится на траву. Немного отдышавшись, он приподымается, смотрит в лицо Степану голубыми навыкате, блестящими, как пластмассовые пуговицы, глазками, сетует:
— Лекции читаешь, агитируешь… А я, может, лекций этих десять тысяч слыхал, меня от них в сон кидает. Из-за того на собрания перестал ходить — другим везет, у них тихо получается, а у меня дрема с прихрапом… И что это, скажи ты мне, все кругом в ученые, в мудрецы жизни лезут? Прежде один поп учил, и то по праздникам, а теперь всяк. Другой слов за час нашвыряет столько, что за день на веялке не перевеешь…
— Не любишь?
— Да кто их любит-то?
— Врешь, видел я тебя на собрании недавно. И без храпа…
— Так то про материальную заинтересованность объясняли… Это я понимаю! Ведь из этого какая арифметика получается? А такая, что в колхозе на трудодень зерна выдавали — воробья покормить, а с базара я эту заинтересованность имел, сам ел и гостя мог принять. Это и тебе не вредно сообразить, что к чему…
— Это кто ж к тебе в гости ходил?
— Могло быть… Я к примеру.
— Опять врешь, хоть и к примеру! К твоей хате только приблудные собаки да кошки забегают, и то один раз, в другой опасаются. Тут свое ешь, и то Настя твоя таким декабрем смотрит, что, того гляди, изо рта вынет… «Ты царь, живи один!» — сказал Пушкин. Ты же один, но — не царь, а Кащей с бидоном. Слыхал такого? Страшилище, бессмертным называется, а сам по себе ерундовый, сила его отдельно в яйце заключена. А что яйцо? Хлоп — и нету.
— Не пойму я, что ты плетешь такое. Разве от жары.
— Ничего, пора придет — расплетешь. Вот говоришь — материальная заинтересованность. А хату перестроил?
— Шиферу не дают.
— То-то… И не скоро дадут. А другие уже начинают получать.
— Известно, им колхоз пособляет…
— И с трудодня они свое возьмут.
— То теперь, — вздыхает Макар.
— А ты и теперь такой же.
— Это уже от привычки, — оправдывается Макар. — Втянуло, как бы сказать, вроде этого самого курева. И надо бросить для пользы здоровья, а оно сосет и сосет, вовлекает… И еще знаешь что? — закипает Макар, чувствуя, что сокровенную философию его жизни предают легкомысленному посмеянию. — Не тебе на свой язык мою душу наматывать. Меня газеты не трогали, на мою вину пальцем не указывали, а тебя наглядно огрели…
— Цыц! — приподнимается Степан. — У меня что? Ошибка! И притом — осознал на людях… И вообще — отцепись, вон лучше купаться пойдем…
Зажав, как делают это ребятишки, нос и рот, Степан примеривается и ныряет, затем, расплескивая блики на солнечной дорожке, кувыркается, фыркает, наслаждаясь сознанием своей силы и щекочущей лаской небыстрой зеленоватой воды. Теперь Макар его совершенно не интересует, да и вообще в его жизни он существует как нечто случайное и необязательное — мог быть, мог не быть… Стал попутчиком — ладно, можно от скуки поболтать о том о сем; не повстречался бы — и не надо… Достав ногами песчаное дно, он задирает голову, смотрит вверх, кричит человеку на мосту:
— Ого-го, дядя!
— Что, племянничек? — насмешливо отзывается тот.
— Прыгай сюда, прохлаждаться… На метле!
— Лезь ты ко мне, тут продувает!
Оба смеются, довольные друг другом.
Макар с завистью смотрит на Степана. Ему тоже хотелось бы выкупаться, но он боится: в частых зимних поездках, иногда на подножках вагонов, в многочасовой, с утра до вечера, базарной толчее, когда ядовитый ветер прохватывает до костей или когда, во время оттепели, промокают валенки, он нажил ревматизм. Он уже извел килограммы мазей, испробовал на своей пояснице горячий кирпич, разогретый песок, накаленный утюг, скипидар и муравьиную кислоту, но спину и ногу все равно жует к непогоде, и чем дальше, тем злее. Купаться в жару, разомлевшему, опасно, — болезнь может обостриться, лучше поостеречься. Он пытается отвлечься от мысли о воде и прохладе, но думы идут привычно серые и неутешные — о том, что домой брести еще километра два с лишним и что проклятая кладь совсем оторвет руки, а молоко скиснет; о том, что жена будет честить его растяпой и совать чашку со щами на стол так, словно он в своем доме попрошайка; о том, что заодно с ним она будет бранить колхозников, базар, покупателей… Он обрадовался, когда встретил в вагоне земляка и односельчанина, комбайнера Степана, но тот лишь похохатывал над его незадачей. А неудача получилась полная. Правда, уже с весны торговля становилась все хуже, но сегодня он узнал, что молоко и сметана продаются во всех магазинах города, а в газетах прочитал, что открываются и новые. Доходный молочный базар умирал на его глазах. Если бы ему сказали об этом весной, он только подмигнул и усмехнулся бы, но теперь это было делом совершившимся…