— Нету там о нашем колхозе, — не соглашается один из подростков. — Не сказано.
— А между строк?
— Чего между строк?
— Видали племя младое? — потешается Женька. — Единица по знанию материала и двойка по поведению! Про наш колхоз и про товарища Баранникова персонально там вполне ясно написано между строк. Читать надо уметь! И что там написано, дорогие односельчане? А то, что доход нашего колхоза нужно поднимать до орбиты, и для этого необходимо зрить в корень, как сказал всемирно известный писатель Козьма Прутков, Иван же Гаврилович свет Баранников за восемь дней не сможет извлечь корень квадратный из четырех. Эпоха требует учета, счета и расчета, а мы посеем и ждем, чего даст бог, которого нет. Тут на обещаниях не выкрутишься, тут думать надо! Может, еще вопросы есть или перейдем к формулировке решения?
В это время во двор входит плотный, слегка сутуловатый мужчина с чуть косящими зеленоватыми глазками — Баранников. В руках у него заводная тракторная ручка. Слыхал он ерническую речь Женьки или нет — не понять, но на лице у него ехидная ухмылочка. Бросив ручку на землю, он указующе вытягивает палец:
— Чья?
Женька Самсонов сконфуженно сдвигает кепочку на лоб, чешет за ухом:
— Похожа на мою… Как родная сестра!
— А точнее?
— Ну, моя…
— Именно, — злорадствует Баранников. — Именно, что вчера потерял, а до сегодня не спохватываешься. Так что, выражаясь космически, орбита у тебя отличительная, можно на ней по кускам целый трактор собрать. Тоже мне космонавт нашелся!
— Ладно, — отворачивается Женька. — Учту. А сколько, между прочим, будем мы тут лясы точить? Я поехал…
Тракторы один за другим выходят в поле. Ребята собираются купаться на речку. А Баранников некоторое время один стоит посреди двора, тревожно косит глазами на легкие, тающие облака, словно и сам что-то потерял меж ними, потом, как бы утратив надежду найти, машет рукой:
— Освоили словечко на свою шею, а? Ор-би-та!.. Ну и ну!
1961
ПОСЛЕДНИЙ ДОМ
Майский день, ясный и теплый, безгранично сияет над разливом, над лесом в желтоватом, все густеющем дыму первой листвы, над полями, пегими, как телки, источающими молочный запах. Самозабвенно орут на плетнях петухи, большой стрекозой на задворках, позади молодого сада, трещит мотоцикл, а из репродуктора у клуба растекается по селу, по проулкам и закоулкам хабанера из оперы «Кармен». И во все это томление и звучание, в синее и зеленое пылание весны равномерно и успокоительно вклинивается стук топора: тюк… тюк… Человек на маслено блестящей стене, небольшого роста, щуплый, в синей рубахе и серой кепке, кажется непомерно маленьким в сравнении с пятистенным добротным домом, который он строит, — похоже со стороны, что один муравей решил возвести целый муравейник…
Мал, но не смущается тем, тюкает. А внизу, прислонив к бревну велосипед с белопылающими спицами, стоит пожилой, в черном суконном костюме и черной фуражке, местный страховой агент Иван Сазонов, длинный и с длинным же щучьим лицом. Запрокинув голову, отчего над воротником выпирает кадык, он грустно и неодобрительно смотрит на строителя Егора Звонцова. Грустно потому, что жалко ему этого быстро стареющего и как бы усыхающего сверстника своего, жженного во всех огнях и купанного во всех водах; неодобрительно потому, что не видит он резона в его новом доме, что начинает мерещиться ему, будто уже десять, двадцать, сорок лет все тюкает Егор, кланяется бревну — сперва молодой парень, потом заматеревший мужик, а теперь и вовсе близкий к закату человек. Кланяется он очередному бревну, но, странное дело, стена — все в один этаж, все близко к земле, к ее травам, тропам, пыльной дороге. Будто околдован, не может возвыситься делами рук своих, будто разоряет кто за ночь все, что сделано днем.
— Здравствуй, Егор! — окликает наконец страхагент строителя. — Не надоело тебе?
С живостью, которой от него, казалось бы, трудно и ожидать, Егор Звонцов втыкает в бревно топор, вытирает кепкой потное лицо. И улыбается, отвечает вопросом на вопрос:
— А тебе?
— Что мне?
— С бумажками к людям приставать не надоело?
— Служба…
— То-то и оно, — вздыхает Егор. — У всякого, к примеру, на земле своя служба, хочешь, нет — сполняй. Только от моей службы дом на земле останется, кто ни пойдет, ни поедет — увидит. А от тебя — бумажки. Свалят их в подвал, а там крысы: чик, щелк… — и нету следа твоего, Иван! Крысы источили. Смекаешь?
— Зубоскалишь все…
— А что, нельзя? Указ вышел?
Страхагент некоторое время молчит, не одобряя направления, которое принял разговор. У него побаливает печень, утром он перегрызся с женой из-за того, что та опоздала с завтраком, прокалякав у водоразборной колонки, а вдобавок на службе предвидится неизбежный разговор о том, что план по страхованию не выполняется и нужно «поднажать». А «поднажать» — значит вести нудные, неинтересные, в некоторой степени, как ему кажется, унизительные разговоры, разъяснять то, что младенцу понятно. Легко, весело делают это молодые, жизнь не накатила им на душу каменной тяжести, не заставила хлебнуть лиха. А он видел многое: как обстраиваются и превращаются в пепел села, как царапает пальцами землю товарищ, подрезанный автоматной очередью, как стягиваются морщинами и словно бы покрываются серым налетом лица бывших сельских красавиц. Угрюмоватый, малообщительный с юности, он износил свой запас душевной прочности и уже не питает любви к ближним своим, да и к самому себе относится с горькой усмешкой. «Помельтешим, пошумим, а все там будем, — думает он в бессонные ночи, когда в бузиновых кустиках под окном посвистывает ветер и постепенно нарастает, нагнетается боль в печени. — Добро б еще за гробом чего было, ну, хоть соблазн райский, а то и нет ничего — из земли да в землю…»