— Ладно, Егор, я к тебе потом заверну, — щурит колючие глазки страхагент. — От меня не открутишься, сам знаешь.
— Знаю, — раздражается Звонцов. — По своей работе ты у человека душу вынешь. А чужой не понимаешь…
Прихрамывая (в левой ноге все еще сидит осколок с войны), Сазонов по сверкающей щепе выводит велосипед на стежку и уезжает. Наморщив лоб, Егор Звонцов некоторое время смотрит, как шарахаются на дороге куры и посверкивают на солнце спицы, потом, успокоившись, но все же не с прежним запалом, начинает под равномерный придых вырубать паз в бревне, и по селу опять разносится ритмичное и успокоительное: тюк… тюк… Полдень грозится дождем, наволакивает на село прокопченную, как дно сковородки, тучу. Суматошно поют птицы — каждый куст, каждая ветка истекает посвистом, трещит и стрекочет. На разливе, в обмелевших и прогретых заводях, клундыкают лягушки. Резво потянувший ветерок то тут, то там гоняет по селу сосновую стружку — желтую пену посуху. «Давай, давай!» — подбадривает Егор. Но туча, коротко громыхнув, уходит стороной, не обронив ни капли дождя. «Голосу густо, а в брюхе пусто!» — комментирует Егор Звонцов.
После обеда, постелив полушубок, он ложится отдохнуть в саду. Громким этим званием именуется десяток яблонек мальчишечьего роста да несколько кустов смородины и крыжовника, посаженных недавно. Ни яблок, ни ягод сад еще не давал, но Егор Звонцов как бы уже ощущает их вкус, и на темном его, прожаренном солнцем лице обозначается умиротворенная улыбка. «Добрый со временем будет сад! — думает он. — И при добром доме, одно за одно… Дед бы и не поверил, что Егор смог!..»
С дедом у Егора Звонцова отношения особые, спор пожизненный — все хочется перед ним покрасоваться, похрабриться, хотя того и на свете давно нет. В памяти Егора отец его, слабый здоровьем и боязливый, занимает место малое, непримечательное: жил недолго, смирно и помер, придавленный возом с рожью на тридцатом году. Властвует в памяти и даже оттуда, с того света, как говорится, уязвляет и погаркивает дед. Помнит он старика хорошо, и представляется он ему комлем корявой придорожной ракиты, обделанным в человеческий облик сельским столяром Гришакой, который ладил вещи прочно, но без всякого внимания к их красоте, по присловью: «С лица воды не пить». У деда были жилистые, пружинящие ноги, длинные с черной порослью руки, а под войлочным колпаком — темное, в смоляной волосне лицо, на котором движутся только красные губы с узкой расщелиной рта. В семье полно народу: четыре сына, три снохи, их дети, бабка, но владычествует, подминая всех и все своим бешеным характером, один старик. На рассвете, покряхтывая, крестя при зевке рот, он, сидя на телеге, на которой и спит под навесом, обувает лапти и, кажется, от натуги накаляется тем раздражением, которое не покидает его уже до вечера, до того, когда, наскоро похлебав щец, изба и подворье, темные, трухлявые, с прелой в прозелени соломой на крыше, снова отходят ко сну. Под первый всплеск дедова гнева попадает старшая сноха, которая, кое-как запахнувшись спросонья, бежит с ведром в хлев.
— Дура! — орет старик. — Кохту хоть застегни, хозяйство порастеряешь… Спишь, черт, как придавленная…
Обувшись и почесав в смоляной бороде, старик, проворно переступая кривоватыми ногами, катится по двору. И натыкается на брошенный чересседельник. Подхватив темным крючковатым пальцем кусок лоснящейся кожи, похожей на змею, он раскачивает его, вопрошает, кажется, у всего света: «Какой сучий сын бросил?..» А бросил его, распрягая лошадь и торопясь на гулянку, он, Егор. И за завтраком, на потеху старшим братьям и во страх детям, чересседельник ходит по его спине: «Отряха, безрук, — кипятится старик. — Шей сумку и подавайся в старцы, милостынькой жить прилаживайся, все равно ни кола ни двора не наживешь…» Дед зажился на свете, проводив на могильник двух сынов, и помер уже при коллективизации, больше от огорчения, что со двора свели скот: чуть не месяц пролежал молча, отвернувшись к стене, и отошел в каменной неприязни к селу и людям его, своим и чужим. «Да, — думает Егор, — послушать, чего теперь бы сказал дед…»
Чтобы не заспаться — а это с ним случается все чаще, — Егор вешает на плетень в изголовье будильник, сине-голубую машину долгого и громогласного звона. Но вздремнуть ему не удается — прихрамывая, улыбаясь колюче, входит через калитку Иван Сазонов.