Проголодавшиеся перотские кавалеры и дамы начинают мало-помалу покидать маячное поле, с разочарованным и усталым выражением на лицах. Досадливая нетерпеливость и озабоченность начинают появляться и у начальников, медленно разъезжающих по фронту; солдатики позевывают и скучая переминаются с ноги на ногу, а дождик — нет-нет, да и начинает накрапывать редкими, мелкими капельками, и порывистый, почти бурный западный ветер с шумом треплет почтенные лохмотья гвардейских знамен; зеленые пенистые волны Пропонтиды прядают одна на другую и с грохотом разбиваются о каменистый берег. Этот непрерывный мерный шум тоже становится монотонным и как бы усыпляет.
— Скоро ли же это кончится!? — досадливо вырываются восклицания у иных офицеров.
— Тянут, проклятые! — отзываются на это другие, посылая туркам эпитеты далеко не лестного свойства.
Сестры хотят уже уходить — проголодались тоже, да и время скоро иным из них заступать в госпитале свою очередь. Но тут, на счастье, одному молодому офицерику удалось захватить маркитанта-разносчика и притащить его к группе стрелков, разговаривавших с сестрами. Плетеная корзина его в миг была опустошена, зато кошелек значительно пополнился офицерскими пиастрами и франками, — многодовольный этим хитрый грек, поминутно крестясь, для доказательства того, что он православный, только посылал во все стороны сладкие гримасы и вежливые «селямы» своим неторгующимся покупателям, да приговаривал то по-гречески, то по-турецки: «Эвхаристо!.. Шюкюрлер, эфенди!., эвхаристо!..»[14] Таким образом, офицерам удалось и сестер вдосталь угостить пирожками да тартинками, и самим подкрепиться.
— Как часто вспоминал я о вас, сестра! — с застенчивой улыбкой и несколько понизив голос, обратился Атурин к Тамаре, воспользовавшись удобною минутой, когда все так усердно занялись пирожками и комичным балагуром-пирожником.
— Значит, это было взаимно, — дружески просто ответила она. — Я тоже вспоминала… и не раз…
Это признание словно удар морской волны, так и взмыло всю его душу. — Она вспоминала… она!.. И это он слышит из ее уст, — она сама сказала это… И не раз, говорит, вспоминала! — Значит, он для нее не совсем-таки ничто, или нечто проходящее в жизни мимо и бесследно; значит, он стоил ее воспоминаний, значит… значит…
И радужные надежды вновь окрылили его душу.
— Спасибо вам, — тихо проговорил он с благодарным чувством. — Знаете ли, много о чем хотелось бы поговорить с вами… серьезно, откровенно…
— Что ж, приезжайте к нам и поговорим, я рада, — все с тою же милой простотой отозвалась ему Тамара.
— Завтра, например, можно? — спросил Атурин.
— Почему же нет? — ведь вам дано разрешение, вас звали…
— В котором часу вы будете свободны?
Тамара назначила ему время между пятью и семью часами вечера, — и они опять обменялись между собою сердечно теплым и светлым взглядом, выражавшим обоюдное довольство их друг другом за то, что каждый из них угадал невысказанную мысль и желание другого, и этим обмененным взглядом оба они как бы закрепили свое условие завтрашней встречи.
Атурин был счастлив. — О! Поскорей бы только настало это желанное завтра! В душе он был уверен, что завтра же прямо и честно выскажет ей все, все, что у него на сердце и — пускай тогда сама решает!
«Смирно-о-о!» опять пронеслась по полю команда начальников, — и разом все встрепенулось, — и все эти массы грозных колонн как бы застыли в мертвом, но напряженно внимательном молчании.
Была половина шестого часа. Великий князь, окруженный многочисленною свитой, показался верхом на выезде из Сан-Стефано и остановился вдали от войск, как будто поджидая кого-то. Минут десять спустя, на поле промчалась открытая коляска, в которой, держась за ободок козел, стоял граф Игнатьев. В приподнятой левой руке его белел сверток бумаги, — мирный договор с Турцией. Через минуту, когда главнокомандующий подскакал галопом к войскам, по полю уже шумело могучее, восторженное «ура!» и гремела военная музыка. И чем дальше следовал вдоль фронта войск великий князь, тем все больше и громче оглашались победными кликами и поле, и берег, и море, усеянное белыми парусами…