Выбрать главу

— Н-ну, харашо! Это, я думаю, можно будет устроить… я поговорю, — с благосклонной снисходительностью обнадежил он графа. — Заходите ко мне завтра, хоть в это время, мы и покончим.

Обрадованный Каржоль схватил в обе руки протянутую ему потную, волосатую длань Блудштейна и выразительно, с большим чувством потряс ее.

— Вы — моя надежда, единственная надежда! — чуть не захлебываясь от полноты чувства, патетически проговорил ему граф.

Тот усмехнулся с полупрезрительной, полудовольной миной и махнул рукой.

— Оставте, пажалуста, эти басни! Што я для вас таково? — заговорил он, как бы в шутку, тоном напускного смирения, сквозь который, однако, так и прорывалось наружу торжествующее ликование его души. — Вы же такой важный барин, а я для вас — пархатый жид, Абрамка! Хе-хе-хе… Не так ли?

И он с покровительственной фамильярностью слегка похлопал по плечу Каржоля.

— Абрам Иоселиович! Ну, как вам не стыдно! — солидно запротестовал последний против его слов, точно бы и взаправду возмущаясь в душе таким безобразным предположением. — Что это вы говорите, право! Разве ж я вам давал когда повод думать обо мне подобное!? Я, который вас так уважаю…

— Ну, ну, харашо! — самодовольно бормотал во след ему Блудштейн, провожая его из комнаты.

ХХХII. В ОКОНЧАТЕЛЬНОЙ ОБРАБОТКЕ

На следующий день в назначенный час Каржоль деликатно постучался в дверь нумера, занимаемого в гостинице Блудштейном.

— Антре! — возгласил ему изнутри Абрам Иоселиович, научившийся этому «образованному слову» еще в Букареште и полагавший, что отныне, при его капиталах и высоком положении, ему надлежит употреблять как можно больше таких «хороших образованных слов».

— Прошу, — указал он графу на кресло, стоявшее против письменного стола, за которым сам восседал в эту минуту, не потрудившись приподняться навстречу гостю и ограничась лишь протягиванием ему левой руки для пожатия.

Граф скромно присел на указанное место и, молча улыбаясь какой-то неопределенной улыбкой, вопросительно смотрел на хозяина, с тем нерешительно ласковым и ожидающим выражением в пытливых глазах, какое бывает у умных псов, когда они приближаются к занятому едой человеку, не будучи уверены, обласкают ли их и бросят ли косточку, или дадут пинка.

— Н-ну, паздравляю! Випросил! — торжествующе объявил ему Блудштейн, с покровительственным видом. — Трудно было, а випросил, удалось, слава Богу! И я очень рад, я хочу, чтоб вы видели, как «Товарищество» поступило з вами благородным манером!

Обрадованный Каржоль вздохнул свободней, отвесил признательный поклон и насторожил уши.

— «Товарищество», — продолжал еврей тем же манифестирующим тоном, точно бы объявляя невесть какую высочайшую милость, — прощает ваш долг в семьсот шестьдесят рублей и, кроме того, жертвует вам одна тисяча рублей! Довольны?

Физиономия графа, вопреки ожиданиям Блудштейна, не только не расширилась в восторженно-счастливую улыбку, а напротив, разочарованно вытянулась, с видом замешательства и недоумения. — Как же так. Ведь он рассчитывал на три тысячи! Ему менее трех не обойтись! Конечно, он в высшей степени признателен достопочтеннейшему Абраму Осиповичу за его милостивое участие к нему и ходатайство, и, конечно, тысяча рублей все же лучше, чем ничего, но тем не менее, ему нужны именно три тысячи, — нужны до зарезу, — иначе, он погибший человек! Бога ради, нельзя ли исходатайствовать три!? Ведь как он и служил, как старался, как работал в интересах «Товарищества»: И неужели же «Товарищество», за всю его службу поскупится на какие-нибудь три тысячи?!

— Н-ну, так и быть! Я вам прибавляю еще одна тысяча от себя! Не пищите! — согласился, наконец, махнув рукой, Блудштейн. Но в снисходительно милостивом и, в то же время, пренебрежительном тоне, каким были произнесены эти слова, сказалось нечто жестоко оскорбительное для самолюбия Каржоля. — О! Не нуждайся он в такой степени в деньгах, он показал бы этому хаму, как говорить с собой подобным тоном!

Но — нужда его проклятая… Что поделаешь! Надо глотать обиду и улыбаться, кланяться и благодарить! — И Каржоль улыбался.