Ричард выразил тревогу и сожаление по поводу случившегося и в то же время поглядывал на нее с нескрываемым недоумением:
— Вы и в самом деле полагаете, что Роза согласится остаться там?
Жасмин всплеснула руками, признавая этим жестом справедливость возражения Ричарда.
— Я это знаю, но что делать? Она последует за тобой в пасть к самому дьяволу и, по-моему, Франция очень скоро будет именно таким местом.
— Этого не случится, если возобладает здравый смысл. А вы, значит, не возлагаете совершенно никаких надежд на предстоящий созыв Генеральных Штатов? — Ричард имел в виду орган, состоявший из представителей всех трех сословий — дворян, духовенства и всех остальных, до того собиравшихся раздельно. Король намеревался созвать Штаты в мае для решения наболевших проблем. И хотя он согласился на это неохотно и лишь под давлением обстоятельств, многие считали, что он и в самом деле пойдет на некоторые реформы. Как обычно, все ругали королеву, якобы стоявшую за теми непродуманными, своевольными действиями, которые Людовик предпринял за последние несколько месяцев и которые лишь усугубили тяжелое положение страны и подорвали его авторитет.
В глазах Жасмин появилось какое-то тоскливое, обреченное выражение, от которого Ричарду стало не по себе:
— Нет, ничего, кроме раздоров, от этих Генеральных Штатов ждать не приходится. Они еще не собрались, а уже поднялась такая свистопляска! Если все-таки будут проведены реформы, которые помогут выйти из тупика, то это будет чудом, о котором я молю Бога ежедневно.
— Аминь, — закончил их беседу Ричард.
Возвратившись в Версаль, он обнаружил, что Роза, явно чем-то расстроенная, давно уже ждет его. Он заключил ее в объятия и спросил:
— Что случилось?
Роза с тихой грустью ответила:
— Дофину сегодня стало совсем плохо. Он слабеет с каждым днем. Теперь он уже не может стоять…
Из ее глаз закапали слезы, и Ричард еще теснее прижал жену к себе, зная о ее искренней привязанности к больному ребенку.
Утром четвертого мая Мария-Антуанетта сидела на кровати сына. Она проводила с ним все свободное время; вот и сегодня, еще не успев одеться, в ночной сорочке, она поспешила к нему, чтобы покормить завтраком. Поставив на стол наполовину пустую тарелку, Мария-Антуанетта поила дофина чаем, приподняв его голову с подушки, и в этот момент в спальню вошла Роза и обратилась к ней:
— Ваше величество, простите меня, но вам пора одеваться. Скоро начнется шествие Генеральных Штатов и служба в церкви Святого Людовика. — Сделав еще несколько глотков, дофин протянул матери руки и жалобно попросил:
— Не оставляй меня, мамочка! Пожалуйста! — Обычно он безропотно относился к тому, что королеве приходилось часто отлучаться по делам. И раз уж он решился, на такую просьбу, значит, ему и в самом деле было очень плохо. Сердце Марии-Антуанетты разрывалось от жалости к сыну, но никакие причины, даже самые уважительные, даже смерть ребенка, не могли оправдать ее отсутствие на открытии Генеральных Штатов.
— Я иду в церковь, чтобы помолиться за твое здоровье, мой малыш. — По ее голосу было заметно, что она с трудом сдерживает рыдания. Без всякого желания Мария-Антуанетта поднялась с постели своего страдающего сына. — Я скоро вернусь.
— Мамочка, останься со мной… Мне страшно без тебя…
Мария-Антуанетта почувствовала, как у нее подкашиваются ноги. Роза, опасаясь, что королева вот-вот рухнет без чувств, решилась на беспрецедентный с точки зрения протокола поступок. Она подхватила ее под локоть и одновременно обратилась к мальчику:
— Я заверну вас потеплее в одеяло, Ваше высочество, и отнесу туда, откуда вы сможете наблюдать за торжественным выходом своих родителей. Ваша мамочка пошлет вам воздушный поцелуй, а вы помашете ей в ответ.
Овладев собой, королева поцеловала сына, поправив локон, сбившийся ему на лоб, и вышла из комнаты. Несчастья, переживаемые ею и страной в последнее время, заставили эту ранее ни при каких обстоятельствах не унывающую женщину замкнуться в себе. Дети теперь представляли для нее единственную радость в жизни: даже любовь к Акселю фон Ферзену не переживала теперь никаких эмоциональных подъемов или спадов, оставаясь ровной и спокойной. Казалось, что Мария-Антуанетта разделилась надвое: сердце принадлежало тем, кто был ей наиболее близок и дорог, а разум вынужден был отяготить себя бременем государственных забот, к чему она никогда не готовилась.