Выбрать главу

Марианна держалась ласково, приносила соки и минеральную воду, но Чон, хотя его мучила жажда после антибиотиков, скорее бы дал отрубить себе руку, чем сделал бы глоток из бутылок, которые она приносила. Марианна садилась на стул рядом с Павлом, брала его за руку, расспрашивала о том, как он себя чувствует, что ест… Как только пальцы ее касались его руки, Чон стискивал зубы, ему казалось, что она через его пульс пытается разведать какую-то его страшную тайну. Сосед по койке говорил: «Какая славная, заботливая старуха, как она тебя любит, переживает за тебя, как за сына», а Чон чувствовал в теплых пальцах Марианны прикосновение самой смерти, через них в его организм поступала отрава… Он боролся с желанием спрятаться под одеяло, забиться головой под подушку, когда она возникала на пороге палаты, вся в черном. И ненавидел ее за то, что Марианне удалось увидеть его слезы.

Это случилось через несколько дней после похорон Стаси. Забывшись после укола, Чон впервые увидел во сне жену. Он был уверен, что это не сон, он слышал свой собственный голос, произнесший вслух: «Я вижу тебя, ты — моя жена». Стася сидела на земле в какой-то пыльного цвета хламиде, которой Чон никогда на ней не видел, в подоле у нее лежала охапка незабудок. Глядя на Павла неотрывно, Стася перебирала цветы пальцами. Чон смотрел на нее, и через вены в него стал проникать холод, как будто ему вкалывали ледяную воду. Губы у него смерзлись, он с трудом разлепил их, чтобы вымолвить: «Стася, мне холодно». — «На, укройся», — сказала она ему, бросив на его руку горсть земли…

Чон пришел в себя, когда почувствовал, что его голову приподнимают: это Марианна снимала мокрую от слез наволочку. «Ты видел ее во сне», — утвердительным тоном произнесла она, и Чону показалось, что на ее губах промелькнула улыбка.

В мае его выписали. Чон упросил врача не говорить ни Заре, ни Марианне о дне его выписки. Он переоделся в те же рубашку и брюки, в которых его привезли в больницу, накинул на плечи куртку и вышел из больничных дверей.

И тут сразу понял, что с белым светом что-то произошло за то время, что он провалялся на койке. Солнце светило, и молодая зелень плескалась вокруг, и люди сновали по улице как ни в чем не бывало… Но что-то случилось. Город, как древняя Ниневия, был покрыт пеплом. Зелень была черная, небо — белое, бумажное, люди одеты либо в белое, либо в черное. Но все виднелось сквозь какую-то муть, мельчайшую взвесь, висевшую в воздухе. Клавишу цвета заело, вяло подумал Чон. Он не различал цвета!

Чон повертел головой, протер глаза, прошел несколько шагов вперед. Перед ним заплескались торговые ряды рынка. Прилавки с черно-белым чем-то, припорошенным пеплом. Пепельное облако, белое небо.

Чон сел в троллейбус и поехал в центр, чтобы там пересесть на автобус, идущий к дому Стаси.

В сущности, куда более охотно он отправился бы к кому-то из приятелей, хоть к Коле Сорокину. Но не мог представить себе, что будет делать, когда Коля выйдет куда-то из дома по делам. Чон не мог находиться в одиночестве, это было ему ясно. Он должен был кого-то постоянно видеть рядом — Зару, Стефа, даже ужасную Марианну, только бы не оставаться одному. В Стасином доме всегда кто-то был, и гости все время приходили…

Чон вышел из троллейбуса в районе Третьяковки. Судя по черному диску солнца, было около пяти часов вечера. Оглянулся — его длинная черная тень шла за ним. Чон прошел вперед, по Большой Ордынке, миновал церковную ограду, вошел в ворота храма с мозаичным изображением святителя Николая, взялся рукой за железное кольцо.

Всенощная еще не начиналась. К окошку, где продавали свечи, стояла небольшая очередь. Чон к ней пристроился, наскреб мелочи в кармане куртки, купил свечку. Он смутно помнил, что существует в храме какое-то особое место, куда принято ставить свечи за упокой души человеческой. Чон спросил об этом хромого старика. «На канун», — ответил тот, указав рукой в сторону большого подсвечника с крестом посередине. Потом остановился и, всмотревшись в Чона, взял его за руку и подвел к распятию со множеством горящих вокруг него свечек. «Сюда».

Чон зажег свечку, воткнул ее в подсвечник и спросил хромого: