Вот тут-то и замутило по-настоящему. Я сбился с шага, кто-то сзади с разгону налетел на меня грудью, выматерился вполголоса и обошёл стороной, косясь. И только тут дошло ещё одно: шёл я не обочь строя, где положено офицеру, а в самой гуще, среди солдатских спин, — и никто тому не дивился, будто меня так и вели уже не первую версту.
— Держитесь, вашбродие, держитесь, — сказал конопатый и придержал меня за локоть, как придерживают занемогшего, забыв и про чин, и про всякую субординацию. — Развезло на жаре-то? Ничё, бывает. Контузило вас третьего дня, оттого и мутит. Дойдём до привалу — оклемаетесь, отлежитесь.
Контузило. Я ухватился за это слово обеими руками, как хватаются за поручень автобуса при резком повороте. Оно объясняло всё разом — и провал в памяти, и дурноту, и то, что я гляжу на собственные руки и на собственное имя, как на чужие. Удобное, спасительное слово. Я его себе оставил — про запас. Хоть на что-то, выходит, и я тут сгодился: первым же делом, придумал себе отговорку. Самое нужное на службе умение.
Дорога тянулась на закат — нет, забирала к северу. Я поймал солнце плечом и отметил сторону прежде, чем успел себя о ней спросить. И в ту же секунду до меня дошло, что за весь давешний морок я ни разу не задался самым простым и самым нужным вопросом — куда мы идём и зачем.
Тогда я начал смотреть.
И с каждым шагом, по мере того как глаз цеплял одно, другое, третье, в груди тяжелело и подбиралось, мерзкое ощущение, как в книге, когда ты уже знаешь, что любимый персонаж скоро умрет, но приходится читать дальше.
Колонна была растянута — и не на версту, не на две: голова её терялась в пыли далеко впереди, хвост тонул в пыли позади, а между ротами зияли широкие провалы, в которые мог бы втянуться целый эскадрон, и никто не разглядел бы его до последней минуты. Обоз отстал, и крепко: это читалось без труда — по тому, как солдаты грызли на ходу что у кого завалялось, по тому, как берегли в флягах последнюю воду, отпивая по глотку и тут же завинчивая. Подвоза не ждали скоро. Дозоров по сторонам не было ни единого. Слева, шагах в трёхстах, тянулось скошенное ржаное поле, а за ним темнела опушка — удобная, тенистая, молчаливая, — и между той опушкой и нами не было ровным счётом ничего и никого. Поставь я там пулемёт да полроты с толковым унтером — и положил бы всю эту колонну на просёлок, от головы до отставшего обоза, и увёл бы людей прежде, чем здесь поняли бы, откуда по ним бьют.
И лишь когда расчёт был готов и я остался им доволен, меня будто окатило: студент-политехник, прапорщик запаса, не нюхавший пороху, в глаза не видавший боя, только что хладнокровно прикинул сектора обстрела по родной русской пехоте — и не дрогнул. Прикинул так, как прикидывает не новичок, а тот, кто клал чужие колонны на просёлках и уводил свои из-под огня не один год. Я потёр костяшки больших пальцев одну о другую — была, оказывается, у этих рук такая привычка, и легла она мне на диво удобно. От этого делалось зябко даже в самое пекло — не от страха, нет. От того, что я себя узнавал.
Впереди, шагах в двадцати, кто-то грузно осел в пыль, потом завалился набок. Солдата оттащили к обочине, расстегнули ему ворот, плеснули в лицо водой из чьей-то фляги. Молодой совсем, белый под загаром, губы серые. Двое подхватили его под руки и поволокли в хвост колонны, к лазаретным двуколкам, — если те двуколки ещё не отстали вместе со всем прочим обозом. «Третий с утра», — обронил кто-то рядом без всякого удивления. Сказал и зашагал дальше. От жары да от безводья люди валились гуще, чем валятся иной раз после боя.
— Подтянись! Не растягиваться! — прокатилось спереди по колонне. — Подтяни-и-ись!
Голос был сорванный и злой. По обочине, против движения, шагом ехал офицер на гнедой кобыле — немолодой, плотный, с обветренным до кирпичного загара лицом, капитан. Он придерживал лошадь и оглядывал тянущиеся мимо роты так, как оглядывает хозяин худой, перегруженный воз: что и где осело, что вот-вот треснет, где надо подпереть. Поравнявшись со мной, он вынул из бокового кармашка часы на цепочке, щёлкнул крышкой, мельком глянул на циферблат и захлопнул их обратно.
— Северцев, — проговорил он, не глядя на меня особо. — Прапорщик. Подберите-ка взвод. Что это у вас люди по дороге размазаны, словно каша по столу?
Взвод. Мой. Я невольно оглянулся — и память Николая снова услужливо подсунула, что нужно: вот эти, что идут погуще, серые от пыли, без малого полсотни штыков, — они и есть мои.
— Подберу, господин капитан, — выговорилось само, верным служивым тоном, и тут же, помимо меня, прибавилось суше, чем следовало бы: — Только люди второй день на одной фляге да на пустом брюхе. Подтянуть-то подтяну. Бежать им покуда нечем.