Огонь оседал. Я ещё раз перебрал в голове ночь, как перебирают патроны в подсумке: дозор у лощины — двое, смена через два часа; трофейный на фланге, ленты при нём; патронов по сорок на ствол, негусто, а до утра хватит. Кто-то из спящих застонал и заворочался во сне, и сосед, не просыпаясь, придвинул к нему ногу, грея. Перед позицией, в трёхстах шагах, всё так же чернел лесок, а за ним — лощина с тем самым бугром. Завтра германец полезет снова, и не отсюда, так с другого боку. Об этом и надо было думать, а не о том, чего уже не вернёшь.
Гулько спал тут же, привалившись к Сорокиному тёплому боку и подложив под щёку ладонь, — тот самый мальчишка, которого я нынче, в самый жар боя, переставил за бугор потолще и который так и не понял, что его, может статься, отвели в тот час от верной смерти. Спал он крепко и доверчиво, как спят в этакие годы где угодно, хоть на голой земле, хоть под чужими пулями, и пуговицу свою, что весь день нынче теребил, во сне теребить наконец перестал. Где-то там, далеко, под Вяткой, поди, не спала сейчас и его мать — сидела впотьмах да гадала, жив ли её Сёмка, цел ли, сыт ли, не дует ли ему в спину. У меня где-то под Калугой тоже была своя мать — отцовская, Николаева, не моя, чужая мне по крови и всё же доставшаяся вместе с этим телом, с этим именем и со всей этой жизнью; и всё же при одной только мысли о ней в груди ни с того ни с сего потянуло тем тупым, ноющим, что приходит не спросясь и приказывать себе не велит. Я придавил это в себе молча и привычно, как придавливал уже не раз за эти дни, и подумал одно: вот чтобы этот вот льняной мальчишеский затылок доехал живым до своей Вятки, до своей матери — за это я завтра поутру и стану драться.
Седой пепел понемногу подёргивал угли, и костёр оседал, уходя в красноту. А там, далеко, на северном краю чёрного неба, неярко и совсем беззвучно подрагивало да отсвечивало зарево — там, за многие вёрсты от нашего тихого бугра, шёл нынче чей-то большой, настоящий бой, и было его так далеко, что не доносило даже отзвука, одно лишь это мерцание над лесом. Что он близко, этот огонь, и что добром он не кончится, — это во мне сидело твёрдо и холодно, как давно проглоченная и не тающая льдинка; а вот где именно, на каком поле он полыхает сейчас, как наречёт его после история и чьи дивизии тают в нём этой ночью, — нет, до этого я уже не дотягивался, да оно мне отсюда и ни к чему было. Большая война катилась поверх наших пригнутых голов, по картам, которых я не видел. И от меня, прапорщика на безымянном прусском бугре, в ней этой ночью не зависело ровным счётом ничего.
А малая война — вот эта, своя, на сто шагов перед бруствером, — она нынче, в кои-то веки, вышла моя. Глубокие, отрытые вразброс ячейки. Трофейный пулемёт на фланге, стволом наведённый на тот самый бугор за лощиной. Двое надёжных в дозоре. И два с лишним десятка спящих, накормленных, прикрытых от шрапнели камнем людей, которым завтра поутру снова вставать к брустверу и снова глядеть смерти в лицо. Вот это, малое, на один бугор и на одну ночь, я выиграть мог — и нынче выиграл. И завтра стану выигрывать его снова, шаг за шагом, лопатой да головой, покуда хватит у меня патронов в подсумках и покуда я дышу.
Глава 8
«Гладкий господин»
Про колонну донёс парный секрет, который я ещё с зари держал у просёлка, на фланговом разрыве: германцы, при двуколках, идут вольно. Я добрался туда оврагом, залёг у опушки и поглядел сам. Германцы шли по дороге беспечно. На это я и засёкся первым делом — не на штыках, на беспечности.
Беспечность на войне даром не даётся. Либо враг дурак, либо чует за собой силу. Германцы дурнями не были. Винтовки несли на ремне, не в руке; шли не в ногу, враскачку. Стало быть, за спиной у них стояло что-то, чего мы пока не видели в лицо, — и оно их грело.
Маленькая их колонна, полурота при двуколках, тянулась просёлком через тот самый разрыв на фланге, где потерялся наш сосед. Тянулась лениво. По-хозяйски. Будто по своему тылу.
Они уже считали эту землю своей. И в этом нахальстве было мне больше тревоги, чем в любой атаке.
Тревога была не пустая. Вести с фронта шли худые, рваные, обрывочные. Справа будто бы крепко прижали наших, слева тоже неладно. Куда ни кинь — жмёт. Этот германский обоз в нашем тылу был первой каплей; за ней придут другие. Тем нужнее было взять его — и взять чисто, без потерь. Каждый сбережённый нынче человек скоро понадобится позарез.
Приказа на то не было и быть не могло: приказы нынче сочиняли вёрст за десять отсюда, в прохладной избе, где обоз этот значился разве что синей стрелкой на чьей-то карте. Стрелку и спросить недолго. Я был ближе.