Выбрать главу

— А вот и герой дня, — проговорил он негромко, лениво, со столичным выговором. — Тот самый дерзкий прапорщик. Поздравляю. Наслышаны.

Окунев, придержав лошадь, представил суховато, без всякого тепла:

— Штабс-капитан Вельяминов. От штаба корпуса, при особых поручениях. — И, помолчав: — Прапорщик Северцев.

— Северцев, — повторил Вельяминов, словно пробуя фамилию на язык и находя её пресной, простонародной. — Из каких же будете Северцевых, любезный? Не из калужских ли, часом? Что-то не припомню таких ни в одном порядочном доме.

— Из калужских, господин штабс-капитан. Сын учителя реального училища. Разночинец.

— А-а. — Одно это протяжное, сытое «а-а» вместило целую лестницу сословий, на самой нижней ступеньке которой мне отведено было место где-то между денщиком и обозной лошадью. — Разночинец. Студент, надо полагать. Оно и по работе видно. — Он повёл рукою в сторону битой дороги, брезгливо, словно указывал не на взятый с бою обоз, а на нечто дурно пахнущее. — Лихо, не спорю. Но, видите ли, война — это вам не разбойный промысел из-за угла. Засады, овраги, пленных жалеть, в кустиках отсиживаться… Это, знаете ли, попахивает партизанщиной. Mauvais genre. У нас, в регулярной армии, неприятеля принято встречать грудью, в правильном строю, как предписано уставом и честью. А не вот этак — по-мужицки, исподтишка, из канавы.

Он поморщился, будто от несвежего запаха, и, словно рассудив, что выскочка всё же заслуживает наставления, продолжил мягче, рассудительнее:

— И дело тут не в эстетике, как вам, верно, мнится. Армия — машина. Она крепка не блеском одной даровитой шестерёнки, а тем, что всякая делает положенное, и сосед знает наперёд, что сделаешь ты. Нынче вы взяли обоз из канавы — браво. А завтра решите своим умом, что приказ глуп, не исполните — и подведёте под огонь того, кто на вас рассчитывал. — Тут что-то на миг сошло с его лица, обнажив под гладкостью настоящую, давно затверженную горечь. — Я такое видал, прапорщик. Целый батальон видал — положили в чистом поле оттого, что одному храбрецу взбрело улучшить диспозицию. На устав положиться можно. На вдохновение — нет.

Я молчал ровно столько, сколько нужно, чтоб ответ не показался ни дерзкой вспышкой, ни робким оправданием. Правда в его словах была, и немалая: армии нужна резьба, и спорить тут не о чем. Только резьба у него выходила без имён. А у меня под рукой был конопатый, что делился в первый день водой, и мальчишка Гулько, и Зотов с его травинкой. Их-то в его правде и не значилось.

Переубеждать его было незачем — он не затем заговорил; он прощупывал выскочку, искал слабину, за которую после удобно будет зацепить. Но и проглотить «партизанщину» молча нельзя: проглотишь раз — сядут на шею и поедут.

На сапоге у меня запеклась чужая кровь, на рукаве — пороховая копоть, под ногтями чернела та же земля, в которой мы лежали. От него тянуло одеколоном и сухой бумагой. Между нами было шага три и целая жизнь, и обоим это было ясно без слов.

Я поймал себя на том, что большой палец сам собой трёт мозоль на ладони — ту, что натёр о лопату, копая эти самые сектора. Разжал кулак. Ответил не сразу. Умнее было бы смолчать; умные тут долго не живут — а язык у меня всегда был на полшага впереди ума. Ну и пёс с ним.

— Можно и грудью, в правильном строю, господин штабс-капитан, — сказал я негромко, глядя ему прямо в светлые холодные глаза. — В лоб оно всегда можно, на то большого ума не надобно. Только потери считать после — мне. А я своих считать не люблю. Особенно зря и особенно когда можно не считать.

Стало очень тихо. Сорока, вязавший неподалёку пленных, замер с верёвкой в руках, уставясь в землю, но я спиной чуял, как весь он обратился в слух и как ему хочется и боязно за меня разом. Окунев крякнул в кулак — не то закашлялся от пыли, не то спрятал усмешку в обвисшие усы.

— А вы, Аркадий Павлович, — проговорил вдруг батальонный негромко, не слезая с лошади и неспешно протирая пенсне, — трофеи-то эти, и хлеб, и пленных, в чей актив записать изволите? В корпусной, поди? Бумага ведь наверх через ваши руки пойдёт.

Вельяминов и бровью не повёл.

— В чей след — в тот и запишем, Степан Андреевич, — отозвался он мягко, с улыбкой. — По справедливости. По форме. Кто распоряжался — тот и… ответит.