Выбрать главу

Весь долгий день обрывки кружили во мне порознь, не желая складываться во что-то целое, а тут, у оседающего костра, под ленивый, вполголоса, солдатский разговор они вдруг легли один к одному, тесно и неотвратимо. «Армия Самсонова», — обронил кто-то. «Вторая», — поддакнул другой. Кашевар, разливавший варево, помянул незнакомое название — то ли городок впереди, то ли две таких же готических доски на дальних столбах; солдаты повторили его враздробь, коверкая на свой лад, без страха и без интереса. Август на дворе. А мы всем скопом прём вперёд, в эту тихую, ухоженную, затаившуюся землю с её игрушечными хуторами, растянувшись на двадцать вёрст, с безнадёжно отставшим обозом, без единого дозора по открытым флангам, — и днём над нашими головами их аэроплан спокойно, не таясь, ходил кругами и пересчитывал нас, как ленивый мужик пересчитывает на выгоне чужих гусей.

И вот тогда меня достало уже не дурнотой — достало так, что ложка остановилась на полпути ко рту и не пошла дальше.

Эту землю я знал. Не глазами Николая, не из его памяти, а иначе, своим выстраданным знанием: где-то на самом дне, в той части памяти, что была только моя и больше ничья, лежали эти имена, и низкое слово «болота», и то непоправимое, тяжкое, что за ними стояло. Вторая армия. Восточная Пруссия. Самый конец августа. Котёл. Я тянул из себя точное число — двадцать шестое ли, тридцатое ли, какое именно из этих горячих августовских чисел станет последним, — и число это не давалось, расплывалось и плыло, как плывут в густеющих сумерках угловатые готические буквы на придорожном столбе. Военный я человек, не книжник; дат по полкам да по корпусам в голове не держу и держать не обязан. Но одно я помнил крупно, ясно и без всякой жалости к себе: что эта самая армия — вот эта, со спящим конопатым, что днём отдавал мне последнюю воду, с унтером, с тем капитаном и его часами на цепочке, — что эта армия идёт прямиком в мешок. Скоро идёт. И что поделать с этим я не в силах ровно ничего.

Кому скажешь? Капитану — что прапорщик после контузии знает наперёд судьбу целой армии и берётся её пророчить? В лучшем случае сведут в околоток к лекарю, в худшем — под арест, до выяснения. Командующему, Самсонову? До него мне отсюда, от этого костра, как до луны рукой. Бумаге? Бумага дойдёт по команде через две недели, ляжет под сукно третьей, а пока её прочтут да на ней начертают «принять к сведению», читать будет уже некому и сведения никому не надобны. Это они в штабе умеют славно: чего не понимают, то подошьют в дело — и спят покойно. Я зачерпнул ложкой остывшее варево, поднёс ко рту и опустил обратно в котелок, так и не проглотив; зачерпнул снова — и снова опустил, и сало уже застывало тонкой белёсой плёнкой по краю, а я всё возил ложкой по дну, как возит человек, забывший, что и зачем он держит в руке. Я сидел с этим котелком на коленях — единственный, должно быть, человек на всём этом ночном просёлке, который твёрдо знал, чем кончится для них всех эта пыльная дорога на север, — и оттого был одинок так страшно и так полно, как не был одинок никогда прежде, ни в той своей жизни, ни в этой.

И всё же, сидя так над остывающим котелком, я понемногу нащупал в темноте не утешение даже, а нечто потвёрже — опору. Армию мне не спасти: она велика, она уже идёт, и тяжёлые колёса её завертелись задолго до того, как нынешним утром я открыл на марше чужие глаза. Самсонова мне не надоумить, штаба не переупрямить, наезженной колеи не своротить одному прапорщику запаса с отшибленной памятью и наганом на боку. Но вот этих, ближних, эту доверчивую полусотню, что храпит сейчас вповалку вокруг оседающего костра, — этих, может статься, я и сберегу. Не всех. Скольких сумею. Знать заранее, где порвётся, — на войне это совсем не мало. Худая была надежда, костлявая, а всё же надежда, — и я ухватился за неё так же цепко, как раньше ухватился за спасительное чужое слово «контузило».