Выбрать главу

Глава 14

«Своих не бросают»

Наутро открылась простая и страшная правда: раненые нас погубят.

Их было много — тех, что не шли сами, и ещё столько же лёгких, что брели, опираясь на товарищей: кто с рукой на перевязи, кто с обмотанной головой, кто волоча ногу и виснув на чужом плече. Тяжёлых несли на волокушах и носилках, по четверо на каждого, и эти четверо, занятые ношей, уже не были стрелками: ни винтовки в руках, ни глаз по сторонам. А двигались мы со скоростью самого медленного из несущих. А по нашему следу шёл германец — налегке, без волокуш, без стонущих, без всего того, что давило мне на плечи: он опомнился после взятого нами вчера заслона и пустил погоню по горячему, и каждая верста, что мы выгрызали из своих сил по кочкам, давалась ему легко и быстро, без крови и без счёта. Без обоза. Версту за верстой ближе. К полудню нагонит. И тогда придётся принимать бой не там, где выберу его я, выбрав загодя, по-хозяйски, как выбирают позицию, а там, где навяжет он, — с полусотней раненых за спиной, скованным по рукам и ногам своею же ношей.

И встал передо мной выбор, которого я страшился с той самой минуты, как под той сосной принял от Брусникина роту, часы и право решать за чужие жизни. Бросить тяжёлых — и налегке, быстро, забыв про скрип жердей за спиной, увести остальные три сотни на юг, к своим. Или нести — и тащиться черепашьим шагом, и дать погоне нагнать на голом месте, и лечь, быть может, всем разом, и теми, кого нёс, и теми, кого думал спасти. Арифметика была проста, как столбик в тетради: пятьдесят, которых так и так не довезти живыми, против трёхсот, которых наверняка спасёшь, если бросишь тех пятьдесят на росной траве под ёлками. Всякий устав, всякий трезвый штабной, всякий бережливый к крови начальник сказал бы тут не задумываясь, одним словом: бросить. Спасай большинство. Складно выходит на бумаге, там, куда ни пуля не долетает, ни стон: пятьдесят списать, триста сберечь, итог подвести в столбик и остаться при чистой совести и круглой цифре. Складно — да только тех, кого велено списать, в той безопасной дали нет, и расписаться за них некому, кроме меня. Раненый, которого не довезти, — это не человек уже, а гиря на ноге у живого, и таскать её через болото значит топить и себя, и того, кто потащит.

Я стоял над этой арифметикой в сером свете рассвета, и она была верна до последней цифры, и я не мог её принять.

Это были не цифры. Вон тот, с раздробленной ногой, — первым по моей команде кинулся в ледяную воду на броде, когда вёл я взвод через речку не в лоб, а в обход, и держал переправу, пока не перешли все. Вон тот, с замотанной по самые брови головой, — волок через топь на салазках трофейный максим, тот самый, что выручил нас вчера на гряде, и не выпустил его из рук, даже когда осел в жижу по пояс. Вон ещё один, совсем молодой, с пробитым животом, — лежал тихо, не стонал, только смотрел в светлеющее небо да изредка, по-птичьи, облизывал серые губы; этот до своих не дотянет, и сам он, по глазам видать, понимал это лучше меня, а всё равно бросить его на дороге, живого, на росной траве, у меня бы рука не поднялась. И сам Брусникин — бредил сейчас на лучшей волокуше, на свежем лапнике, и всё ещё дышал, тяжело, с присвистом, но дышал. Цифры бросить легко, на то они и цифры. А этих я знаю в лицо, иных по имени, иных по тому, что они для меня сделали на этой неделе.

Я не спал и в ту ночь. Обошёл волокуши затемно, в третий раз пересчитал тяжёлых, прикинул носильщиков, версты, время до погони — и всё выходило одно к одному: не успеваем, не унесём, нагонят. Двое за ночь отошли тихо, без крика; их сняли с волокуш, уложили рядком под ёлкой, прикрыли шинелями — этих уже не нести, этих хоронить, как рассветёт, наскоро, без креста. Сел на пень у остывшего костровища, на тот холодный час перед рассветом, когда сырость пробирает до костей и молодое чужое тело, что досталось мне вместо своего, начинает мелко знобить, сколько ни запахивайся в шинель. Грыз сухарь, размачивая его слюной, потому что зубы не брали, и не чувствовал вкуса; в стороне кто-то из раненых тихо, на одной ноте, звал мать, и звал долго, и под этот зов я и просидел до серого света. И между сухим счётом верст и тем, чего никаким счётом не возьмёшь, решил так, как, в сущности, решил ещё до того, как взялся считать. Понесём. Понесём всех.