Прошка сбегал к ящику, принёс. Пуля сидела на левом конце крестика, впритык, — будто отмерили загодя. Зелёные, что сошлись поглазеть, примолкли; кто-то тихо присвистнул, а долговязый Игнат поглядел на сибиряка с тем уважением, с каким мастеровой глядит на чужую ладную работу.
— В тайге, вашбродие, — обронил сибиряк, отряхивая с колен землю, — бьёшь не куда придётся, а куда надо. Белку — в глаз, чтоб шкурку не попортить; соболя — под ухо. Зверь большой ли, малый, а место своё у всякого одно. Человек тем же шит.
Сказал спокойно, без похвальбы, будто про погоду, и снова замолчал — надолго. Я кивнул и запомнил. С того дня я завёл меткачам науку нехитрую, да злую: прежде чем спустить курок — назови вслух, куда метишь. В плечо. В колено. В руку, что винтовку держит. Палить в белый свет умеет всякий; цену на войне имеет тот, кто наперёд знает, куда ляжет его пуля, — такой и заводилу из цепи выдернет, и, коли прикажут, возьмёт не насмерть, а как велено. Гонял я их после этого пуще прежнего, а сибиряка берёг особо
На третью ночь нас подняла тревога.
Я спал чутко, как привык в мешке. Вскочил от крика раньше, чем продрал глаза. Кричали с дальнего поста. Кричали страшно, на одной ноте:
— Германец! Германе-ец! Идёт!
Рука нашла наган раньше головы. Ноги — сапоги. Я выскочил из-под шинели в холодную тьму, а пальцы уже сами щёлкнули барабаном — заряжен ли. Заряжен. Сердце колотило в рёбра. Голова, однако, была ясная — мешок выучил.
Лагерь вскинулся. Затрещали выстрелы — пока бестолковые, в темноту, на голос. Кто-то заметался. Кто-то заорал. Зелёные мои повскакивали с земли ошалелые. Один стоял на коленях и дёргал затвор взад-вперёд впустую, забыв набить обойму. Другой совсем потерял голову — кинулся бежать в тыл, не разбирая дороги.
Вот оно. Вот первая проверка. Не бою ещё — нерву. Ещё миг — и побегут все.
— Стоять! — рявкнул я в полный голос. — Полурота, ко мне! Не палить! Без команды не палить!
Голос у меня был теперь не тот, что месяц назад. Тогда бы меня не услышали в таком гвалте. Теперь — услышали. И залегли.
Старики первыми. Сорока уже был на ногах, рычал на своих:
— Куда⁈ Назад, сукины дети! К командиру!
Зотов, не суетясь, разворачивал пулемёт в сторону крика. Бородач сгребал отделение в цепь. Я расставлял людей по уму: стариков вперемежку с зелёными, лицом к опасности, в канаву, за плетень, за телеги.
Беглеца догнал Сорока. Не бил. Сгрёб за шиворот, приволок назад, сунул в руки винтовку. «Лежи, дура. Со всеми лежи. Бежать после будем, ежели что. Вместе». И парень лёг, вцепился в землю, затих.
Через минуту полурота моя лежала в наскоро занятой обороне и глядела в темноту — испуганная, но уже не стадо. Уже цепь.
А германца не было.
Минула минута. Другая. Темнота молчала. Потом из неё, спотыкаясь, выбрели на свет трое перепуганных русских кавалеристов — отбившийся разъезд, искавший своих. Часовой на посту со страху принял их за немца и поднял крик. Вот и весь германец.
Кто-то выругался — зло и облегчённо разом. Кто-то нервно захохотал. Протрубили отбой, и лагерь, матерясь и отдуваясь, стал укладываться обратно.
А я обходил свою цепь, кого трогал за плечо, кому бросал слово. Долговязый Игнат всё держал винтовку, как держат за горло, — пальцы я разжимал ему сам, по одному.
Зелёные были белые, потные, ещё дрожащие — но они лежали в цепи, они не разбежались, и в глазах у них, поверх остывающего страха, стояло теперь что-то, чего час назад не было. Тревога оказалась пустой — а урок настоящим.
Наутро я собрал их и разобрал ночное дело — спокойно, без брани, как разбирают задачу.
— Запомните эту ночь, — сказал я. — Германца не было, а вы уже чуть не полегли. Не от немца — от себя. От страха да от бестолковщины. В бою страшнее пули — паника. Побежал один — побегут все, и тогда вас перебьют в спину, как зайцев. А лёг в цепь, прижался к земле, ждёшь команды — и ты сила, и тебя не возьмёшь. Понятно?
— Понятно, вашбродие, — отозвались они нестройно, глядя в землю, но уже без вчерашней белизны в лицах.
Тот, что ночью кинулся бежать, стоял в заднем ряду красный, как варёный рак, и не подымал глаз. Я не стал его срамить при всех — поминать беглеца в строю последнее дело, после такого человек либо озлится, либо сломается. Подозвал после, с глазу на глаз.
— Ноги сами понесли? — спросил.
— Сами, вашбродие, — выдавил он, глядя в сторону. — Будто и не мои вовсе. Стыдно мне.
— То и хорошо, что стыдно. Значит, человек. — Я тронул его за плечо. — В другой раз держись за соседа. Не за себя думай — за того, кто рядом лёг. Чужая спина рядом — она держит крепче собственного страха. Ступай.