А потом, за этим разбором, пополз по лагерю слух — и занимал он теперь всех куда больше, чем ночная тревога. Говорили, что нас скоро уведут отсюда. Что в Пруссии нам делать больше нечего, а людей ждут далеко на юге, где наши бьются с австрийцем.
Откуда слух взялся, никто толком не знал: то ли писарь обронил, то ли обозный приврал, — а пошёл гулять по кострам, и каждый прикладывал к нему своё.
Так оно у нас и заведено: куда тебя завтра поведут на убой, ты узнаёшь не по приказу, а от обозного — и хорошо ещё, если он на сей раз не соврал. В штабе, надо думать, всё расписано наперёд, чисто и грамотно; вот только до тех, кому по той росписи идти и ложиться, она доходит в последнюю голову, кружным путём, через кашевара.
— На юг, стало быть, — тянул Сорока, обсасывая мундштук погасшей трубки. — Эх, братцы, а я в тех краях, сказывают, бабы — что наливные яблоки, и вино прямо из-под земли само бьёт. Слыхал от одного — он там до службы маялся. Врал, поди. — Он вздохнул. — С германца мы лиха хлебнули по горло. Дальше хуже не будет, дальше уж некуда.
— Тебе бы, Сорока, всё яблоки да бабы, — хмыкнул костромич, не упуская случая. — А по мне, лишь бы кормили в дороге да сапоги не развалились. Я раз с обозом этакий конец отмахал — подмётки на верёвочках донашивал, портянки сопрели, ноги — одна сплошная мозоль. Так что ты, парень, — это он Прошке, — салом ноги мажь загодя, не жалей. Кто ноги сбережёт, тот и до места дойдёт, а геройство опосля.
— Вино из-под земли, говоришь, само бьёт, — отозвался я Сороке. — Это хорошо. Лопату только не забудь — землю-то под тем вином всё одно тебе же рыть. Под пулями, как водится.
Сорока крякнул, но не обиделся — он на своё ремесло обижаться не привык.
Зотов на это только сплюнул сквозь зубы и стал затягивать ремешок на сапоге, дёргая зло, будто сапог был во всём виноват.
— Куда пошлют, туда и пойдём, — буркнул он. — Наше дело телячье. Меньше языками чесать — целее будем.
— А далеко это? — Прошка спросил тихо, и пальцы у него за разговором сами щипали травинку в ниточки. Видно было: ему не про вино и не про сапоги — ему про то, что от дома ещё дальше отрывают, в края, про которые он и не слыхивал.
— Далеко, парень, — сказал я ему. — Да не на край света. Дойдём — и обживёмся. Везде люди живут, везде солнце встаёт.
Бородатый старовер, что сидел поодаль и в пустой болтовне отродясь не участвовал, поднял голову от ремня, который чинил, и обронил глухо:
— На всё воля Божья. Куда поведут, там и наше место. — И снова уткнулся в работу.
Окунев, к которому я зашёл под вечер с докладом, слух этот не опроверг.
— Похоже на то, — сказал он, потирая переносицу. — Здесь мы своё отыграли, и плохо отыграли. А людей, видать, недостаёт в другом месте. Куда поведут — мне не докладывают, я не велик чин. Но что отсюда уведут — верь. — Он поглядел на меня устало. — Так что готовь своих, прапорщик. К дороге. Отдохнуть не дадут, это уж как водится.
— Как водится, господин подполковник, — подтвердил я. — У нас ведь как: покуда солдат на ногах — значит, не доустал ещё, можно и подвинуть. А устанет вконец — так уж и тревожить незачем. — Я говорил по чину, без тени против него: он был тут не из тех, кто двигает, он из тех, кого двигают. Окунев глянул на меня искоса, коротко, и в усталых его глазах что-то дрогнуло — не то усмешка, не то согласие.
Ночью, лёжа без сна, я впервые поймал себя на том, что не знаю, что ждёт нас впереди. То, что я знал наперёд — про мешок, про разгром, про сосны, под которыми сведёт счёты командующий, — погасло в прусских лесах без остатка, и сколько ни шарь теперь в темноте, ответа нет.
И, странное дело, без этого знания дышалось легче: вместе с ним с меня сошла и вина за всё, чего я не мог отвести. Дальше — как все: на ощупь, наугад.
А пока — пусть скорее дорога: сидеть и ждать было тяжелее, чем идти.
Подле меня посапывал во сне Прошка, поодаль дотлевала забытая трубка Сороки; Зотов задремал, привалившись к своему максиму, и рука его так и лежала на кожухе. Я повернулся на бок, подтянул шинель, тронул сквозь сукно твёрдый бок часов — горькую мою казну, цену моих недоведённых, — и уснул.
Глава 23
«Свое дело»
Первое настоящее дело свалилось на мою полуроту на исходе той же недели — и пришло оно не с фронта, а из тыла. Уже за одно это его хотелось отослать обратно.
Окунев вызвал меня поутру. Не поднял глаз, когда я вошёл, — сидел над бумагой и читал её, должно быть, в третий раз, по тому, как лежала рука. На столе, кроме бумаги, недопитый стакан холодного чаю с осевшей чаинкой да пенсне, снятое и отложенное дужками вверх.
— Полюбуйся, прапорщик. — Он не сказал «доброе утро». Подвинул бумагу ко мне через стол, двумя пальцами, точно она была нечистая. — В Жабенке, верстах в десяти к югу, завелась шайка. Отбившиеся — из тех, кто из мешка поодиночке вышел да к части не прибился. Человек тридцать, при оружии. Грабят. Самогон жрут, девок портят, мужика, кто перечит, бьют смертным боем. — Он помолчал, поскрёб ногтем по столешнице. — Староста на нас же в губернию и пишет. На армию. Чтоб от армии его оборонили. Дожили.