— Что стало с моим отцом? — спросил я.
— О, он жив. Спрашивал о вас. Я не хотел его тревожить и ничего не говорил о вашей болезни. Замечательный он человек. Удивительной силы воли. Если чего-нибудь не захочет сказать — ни за что не скажет. Будет упорно утверждать какую-нибудь очевидную нелепость, а правды от него и пытками не добьешься. Кстати, не знаете ли вы случайно, что держит ваш отец у себя в портфеле?
— Откуда же мне знать? Должно быть, какие-нибудь важные бумаги.
— Действительно, откуда вам знать? Но, представьте, ни одной важной бумаги в его портфеле не оказалось. Хламу сколько угодно. И письма, и удостоверения, и фотографии. А важной бумаги нет. Недоумеваю, — задумчиво прибавил он. — Ведь не мог же он ее потерять!
Здоровье мое медленно, но верно поправлялось. Шмербиус заботился обо мне, как о родном. Кормил меня с ложки манной кашей, заставлял принимать лекарство и даже читал мне вслух «Путешествие Свена Гэдина по Центральной Азии». Ему самому приходилось бывать в Монголии, и он много рассказывал об этой пустынной и дикой стране. Меня порою смущали его неряшливость и нечистоплотность, но, к стыду своему, я должен признаться, что мало-по-малу стал к ним привыкать. Хотя, впрочем, совсем привыкнуть никогда не мог.
Дня через три он вынес меня на руках, закутанного в одеяло, на палубу и посадил в специально приготовленное кресло. Я был еще так слаб, что не мог читать, и потому сидел весь день неподвижно в тени мачты и смотрел вдаль, в море.
За время моей болезни на нашем бриге произошли кое-какие изменения. Во-первых, он назывался теперь не «Santa Maria», а «Batavia». Во-вторых, чилийский флаг был заменен голландским. Курс наш тоже отчасти изменился. Мы теперь шли на юго-восток, а не на юго-юго-восток, как раньше. Судном командовал Шмербиус. Весь день он хлопотливо метался по палубе, вникая в каждую мелочь. Боцман Баумер, пятеро матросов-метисов и негритенок-юнга беспрекословно исполняли все его приказания. Я удивлялся его умению совмещать вежливость с требовательностью, обыденное с причудливым. Не думаю, чтобы его подчиненные любили его. Особенно Баумер. Этот колоссального роста рыжий немец постоянно ворчал, глядя ему вслед. Но ослушаться его не смел. Самые необычайные и нередко нелепые свои требования Шмербиус заявлял так корректно, что грубый немец не мог ни к чему прицепиться. Это еще больше озлобляло его. Меня он глубоко невзлюбил, во-первых, за то, что я ударил его по голове, а во-вторых, за то, что я состоял под особым покровительством Шмербиуса. Но открыто выражать свои чувства он не осмеливался. Только хмурился на меня из-подлобья и вполголоса ругался по-немецки, твердо убежденный, что я не знаю его родного языка. Он был зол, но глуповат, и метисы, недолюбливавшие его, нередко посмеивались над его пышной огненной шевелюрой.
С каждым днем моя страсть к морю закипала во мне все сильней. В мироздании нет ничего величественнее моря. Разве только небо может соперничать с ним. Вот оно необозримо простирается вкруг меня, ежечасно меняя свою окраску. Я сижу на крохотной палубе крохотного кораблика и смотрю, как оно, голубовато-серебряное, розовеет, наливается кровью, становится пунцовым, потом червонным и, наконец, черным. И когда оно начинает вплетать голубые звезды в торопливые золотые фосфорические нити, цепкие руки Шмербиуса обхватывают меня и несут на мягкую койку в каюту. И я мгновенно засыпаю, чтобы следующий день снова провести на палубе, глядя в морскую даль.
Погода все время стояла ясная и ровная. Ветер дул попутный, но слабый, и разбойникам, завладевшим бригом, стало надоедать бесконечно затянувшееся путешествие. Куда мы едем, я не знал. На все мои расспросы Шмербиус отвечал:
— Не торопитесь. Увидите. Там вам будет хорошо.
Так текла наша жизнь первые две недели после моего выздоровления. Я с нетерпением ждал того времени, когда настолько окрепну, что смогу ходить. Тогда я попробую войти в сношения с заключенными в трюме. Судьба отца меня очень волновала. Мало ли что мог с ним сделать Шмербиус, узнав, что документа в портфеле нет! Со мной он, правда, добр, но я знаю, как он может быть жесток.