Выбрать главу

— Да почему Швейцария?

— Все революционеры бегали в Швейцарию, — сказал он убежденно.

— Да, в кантон Ури. Только Крис не побежит. Ни в Цюрих, ни в вечное лето. Она, я так подозреваю, вообще с места не сдвинется. Будет приносить моральную и религиозную жертву.

— Побежит, если ты ее уломаешь.

— Каким это образом?

— Ты имеешь на нее влияние, — сообщил он все с той же убежденностью. Я спохватился.

— А я-то почему должен куда-то бежать?

— Куда ж ты денешься? Крис без тебя точно не поедет. И вообще никто.

Определенные сомнения я испытал, но слышать это все равно было приятно. Мальчик улыбался, положив руку мне на колено. Добродушная матрона Соничка подала кофе. Я не просил тебя показывать мне азы развода на мне же самом, сказал я.

Вернулся Митенька. Я посмотрел на глянцево-яркую кипу буклетов в его руках, и сердце во мне неожиданно сладко замерло. Ядовитое беспощадное небо высоко стояло над неведомым мне миром. Он лежал в потоках воды и света, плыл блаженным островом, и в пронзительной синеве вокруг отразились его берега, желтые откосы, белые стены домов над обрывами, капризные изгибы деревьев и опирающихся на деревья пар, пятна садов, квадраты виноградников, лошадки, пастухи — и замок, замок на вершине холма. Улыбающийся Митенька рассыпал вместе с ворохом цветных картинок ворох разноцветных слов — прелестные пряные имена стран. Неожиданно для себя, я понял, чего мне хочется.

— Галапагосские острова, — сказал я твердо.

Григорий кивнул с безмятежностью двоечника, но Митенька удивленно и вежливо запротестовал.

— Ну что вы, что вы. Тяжелый климат, холодное течение, скудная природа, не налажен туризм, какая-то банановая республика...

— Природа там вовсе не скудная, — сердито ответил я. — Самые большие в мире черепахи, игуаны, земляной конолоф, десять миллионов пауков и эндемичные виды флоры. А Эквадор — хорошая страна.

— И что вы будете делать среди черепах и пауков?

Этого я, конечно, не знал. Раскаленные пустыри овеваются двенадцатью ветрами, которые дуют одновременно, а черепахи черны, как вдовий траур, и тяжелы, как сундуки с серебром. Негостеприимные скалы, которым давали свои имена пираты, пестро покрыты птицами. Океан вливает свою пену в темные бездонные пещеры и выбрасывает на ровные полосы пляжей куски дерева и кокосовые орехи — привет от прекрасных пальмовых островов, лежащих где-то на юге. Камни и пепел. Злые чары.

Митенька покачал головой.

— Бали, Полинезия! — крикнул он. — Туамоту, Банаба! Сейшелы! Каролинские, Маршалловы, Маркизские острова!

— Значит, нельзя Галапагосские? — спросил я.

— Да почему нельзя? — удивился Григорий. — Мы заплатим.

Он посмотрел на Митеньку. Митенька разъярился.

— Деньги! — возопил он. — Есть вещи важнее денег! Вы обязаны понять это, пока молоды, пока все не стало слишком поздно! Нельзя познать жизнь, не познав ее праздника. Жизнь как женщина — она недолго ждет. Она отворачивается от старости, смеется над сединами. А, тогда вы возалчете наконец возлюбленных объятий и захотите в них прийти — на своих старых ревматических

ногах, неся кошелек, как сердце. И тщетно, тщетно, потому что деньги всегда берут, но не всегда дают взамен то, что вы надеялись купить. Я старый человек, — он сморщился, — я должен быть благодарен за крохи, я благословляю каждую дарованную мне кроху, несколько капель из чаши жизни... Так пейте же! — Он топнул ногой. — Пейте, пока и ваш счет не пошел на капли!

— Хорошо, хорошо, — сказал я беспомощно. — Туамоту так Туамоту.

Мы вышли на улицу. Снег казался синим, лиловым. Фонари и витрины горели призывно и ярко. Люди неслись веселым табуном.

— Черт бы его побрал с этой чашей, — сказал я. — Того и гляди, захлебнемся.

— Он хороший дядька. С приветом, конечно, — ответил Григорий философски. — А кто без привета.

С этим я согласился. Нужно иметь очень сильный привет, чтобы так одеваться и вести такие речи, разговоры в пользу бедных.

— А что плохого? Ему одиноко. Жена умерла, сын погиб, внучка сторчалась. Я с ней в одной школе учился, с Лизкой. Смешная девка, тоже, как ты, книжки читала. Ну и спятила.

Я не нашелся, что ответить. Мальчик встряхнул свои меха, остановил машину. Мы сели и покатили. Покатили в банк.

Увидев, куда именно мы приехали, я высказал желание погулять вокруг, пока мой молодой друг будет улаживать свои дела. Банки с такими громкими названиями наводили на меня ужас. Я судорожно представлял персидские ковры, запасы живописи, запасы улыбок, подневольную энергию клерков — и скользкий блеск лестницы, на которой я неминуемо упаду. Я ткнул пальцем в первую попавшуюся на глаза вывеску: «Зайду сюда». И вместо банка вперся — о позор, о ужас — в редакцию «Новой российской цевницы».

Я уже упоминал этот славный журнал. Упитанное детище авангардной науки, выходившее в глянцевой обложке, на прекрасной толстой бумаге, за последние несколько лет незаметно подмяло под себя множество не столь презентабельных научных журнальчиков, ловко сочетая функции мерила вкуса и жандарма мнений. Редакцию «Цевницы» и круг ее постоянных авторов составляли люди, в разные времена и по разным причинам отторгнутые Акадэмом. Поскольку никому из них не мечталось завоевывать мир из печального положения парии, оставался единственный выход: объявить себя авангардом. Продукция авангардной науки, как это часто бывает и с продукцией авангардного искусства, нашла почитателей не в силу своих достоинств, а благодаря нагло преувеличенным недостаткам науки традиционной. Смешно, но эти же недостатки они и позаимствовали без исключения у акадэмиков: строго регламентированный полет фантазии, обязательный набор ссылок на необязательные труды, умалчивание одних, восторг перед другими, сварливое признание третьих. Будучи авангардом, и регламентацию, и полет, и восторг они довели до абсурда. О чем бы в «Цевнице» ни писали, все выходило изящно, праздно и мелко; с другой стороны, писали там далеко не обо всем. Я иногда даже поражался, до чего узок круг тем авангардной науки и как страшно далека она от подлинных научных устремлений и идеалов.

На лестнице я чуть не сбил с ног Волю Туськова. Пока я неохотно, но мужественно приносил извинения и здоровался, Воля чертил взглядом пространство за моей спиной и руки держал в карманах куртки. Потом, когда это не помогло, он все же смирился: правую руку подал мне, а левой поправил на носу очки. И очки, и глаза за очками были какие-то тусклые.

— Привет-привет, — сказал я в третий раз. — Давно тебя не видно.

— Было бы странным обратное, — ответил Воля брезгливо. — Я не хожу по кабакам.

Да-да, подумал я, ну что же, я не сомневался; изощренным ум острит и совесть. Но мне очень хотелось спросить, как в Акадэме относятся к факту его деятельности в авангардном журнале. Конечно, я сдержался. Незаметно для меня времена могли измениться. Молодой человек, образованный и с направлением, — как сказал о Воле один милейший деятель, процитировав, сам того не зная, Щедрина, — теперь, вполне возможно, не имел надобности двурушничать и таиться под псевдонимом. Теперь, возможно, перед лицом всего мира он мог принимать заслуженные ласки по обе стороны баррикады; обе стороны энергично прославляли его ум и ученость. Надеюсь, вы делаете необходимые поправки: я мог злопыхать, но Воля действительно был образованным молодым человеком. Не зря учился у Аристотеля.

Пишу докторскую, говорил Воля. Член редколлегии. Курсы, лекции, доклад, доклад, грант. И знаешь, сказал Воля, я написал кое-что о Тартаре, возможно, тебе это будет интересно. Научное переосмысление поэтического смысла.

Он так и сказал. Воля, сказал я, что ты — ты — можешь написать о Тартаре? О золотых лугах, героях, белом огне, Пирифлегетоне? Это архетипы, сказал Воля, набор архетипов. Тартар — это концепт, за которым ничего не стоит или стоит все что угодно, по твоему желанию. Не жизнь и смерть, а просто представления о жизни и смерти, у всех разные. Ты заметил, какой сейчас интерес к оккультизму? Да, сказал я. Почему? Прикладная мистика, сказал Воля, очень удобно. Делаешь шаг — и нет границ между сном и явью, а потом еще шаг — и ты на своей кухне, в собственных привычных границах. Так и Тартар. Компактность самой идеи, многообразие ее выражения, безопасность — если ты понимаешь, о чем я. Как там Аристотель? Да, сказал я, понимаю, о чем ты. Аристотель здоров. А все равно Тартар есть, я его не придумал.