Утро следующего дня в РУВД встретило её враждебным шёпотом, пропитанным запахом кофе из термоса и вчерашней «Примы». Рязанов вернулся — словно ничего не было, сидел в кабинете совещаний, перелистывал папки, голос ровный, холодный, как осенний асфальт. Ни взгляда в её сторону, ни слова — будто она воздух, пустое место среди стульев и столов. Когда группы СОГ формировали на выезд, он прошёл мимо, плечом к плечу в тесном коридоре, и электричество кольнуло снова, но он даже не замедлил шаг, бросив приказ Кунаширу: «Фатхутдинову на папиллярку — пусть сидит с пальцами». Сердце сжалось тисками: стыдится той страсти?
В коридорах РУВД пальцы тыкали в спину, шёпот сочился из приёмной Любы, где секретарша с грудастой фигурой жевала семечки и хихикала в трубку: «Татарка на майора вешалась, пуговицы сама оторвала». Кунашир подвалил у кофемашины, массивный, с запахом перегара и пота, ухмылка растянулась до ушей: «Ну что, подстилка Серова, теперь и Рязанова в коллекцию?» Алина выпрямилась, глаза сузились, но ярость застряла в горле комом — опера кругом хмыкали, переглядываясь, и она прошла мимо, чувствуя себя голой под их взглядами, блузка жгла кожу нитками. «Спровоцировала майора, татарочка — сама напросилась на стол», — шипели за спиной, эхом отзываясь допросом.
Только в кабинете криминалистики, среди пожелтевших папок и дактилоскопического порошка, нашлась передышка — Анна Сергеевна перебирала экспертизы за потрёпанным столом, портрет министра на стене напоминал о её прошлом. Начальница подняла глаза цепким взглядом, уголок рта дрогнул — не улыбка, но понимание. «Садись, Фатхутдинова. Слышала про твою Петровку. Пуговицы, фитиль, Рязанов — весь отдел гудит». Алина замерла, горло сжалось: «Товарищ капитан, я не… это поджог был, фитиль…» Сергеевна махнула рукой, голос низкий, с хрипотцой от сигарет: «Знаю, девочка. Я министра так отшивала — он тоже на стол меня клал. Серов через своих давит, Рязанов его пёс на цепи, но ты не первая. Пуговицы пришей нормально, а по поводу фитиля лаборатория молчит по звонку сверху. Выживай хитрее: улыбайся им в морды, рви жилы на экспертизах. Ты не для постели». Слова теплом разлились по груди — впервые за день кто-то был лучиком света. Алина кивнула, кулаки разжались: «Спасибо, Анна Сергеевна».
Ночь дома тянулась бесконечно, дождь за окном не унимался, когда в дверь постучали — резко, требовательно. Алина вздрогнула, глянула в глазок: Амиль, лицо бледное, глаза красные, куртка мокрая от ливня. «Открывай, Алина… Я не могу больше. Слышал про РУВД, про майора — сердце разрывается». Она впустила — тепло его рук на плечах утешило сначала, шаурма в пакете, но глаза его темнели, как грозовые тучи над Волгой. «Я люблю тебя… с первого взгляда. А ты… всюду слухи — с Рязановым на столе, пуговицы рвала сама. Как ты могла? Я ночи не сплю, представляю тебя с ним, а ты моя, только моя!» Ревность вспыхнула молнией — руки сжались на плечах до боли, дыхание горячее, потянул к кровати, губы грубые, жадные: «Люблю тебя — будь моей!»
Алина попыталась успокоить, голос мягкий, руки на его груди: «Амиль, тихо… это слухи, подстава. Я не с ним, ты же знаешь меня. Давай поговорим, чай заварю». Но глаза его остекленели, слёзы текли, смешанные с яростью: «Лжёшь! Все бабы одинаковые!» Руки сдавили сильнее, тело прижалось тяжёлым весом — инстинкт криминалиста проснулся: локоть в солнечное сплетение, колено вверх, крик в лицо: «Отпусти!» Он охнул, согнулся, но рука потянулась снова — она схватила лампу со стола, ударила плафоном по голове, стекло треснуло, дверь распахнулась ногой. Амиль осел на пол, держась за висок, глаза остекленели от боли и шока: «Алина… прости…» Она выскочила в ночь, дождь хлестал по лицу, сердце молотом билось: даже любовь оказалась волком. Москва не прощала слабости.