Выбрать главу

Оркестр обсупили люди, державшие над головами — выше, как только могли, — иконы, безразличные золотые глаза которых, не мигая, смотрели в тонко сеявшийся снежок.

На шестах с кистями два человека несли цветную литографию Царя и Царицы в императорских палантинах дома Романовых.

Гимн, возносившийся громом ревущих вод, заглушался гулом слишком многих голосов и звучал невнятно и неритмично. За четыре квартала демонстрантов, заполнявших всю ширину мостовой, царский гимн уже терял и хвалебную четкость барабанов, и и лирическую медь труб и становился просто шумом реки на отмелях.

Никогда прежде на земле столько людей не пело вместе — даже когда все городские жители два часа кричали хором: Слава Диане Эфесской! Megal'e he Artemis Ephesion!

Париж целыми бульварами пел «Марсельезу», пехота Кромвеля в шлемах бежала за своими копьями, выкрикивая псалмы, спартанская фаланга, закутанная в красные плащи до самых пят, высокими торжественными голосами заунывно тянула пэон ужаса Аполлону–Целителю, но то были просто батальоны, следовавшие общему сердцебиенью волынки, тонкому треску барабана, грохоту длинных кинжалов о щиты, на которых золотом и зеленью нарисованы были змей Зевс и петух Асклепий.

Иконы выступали из снегопада, сияя: Христы–Пантократоры, Кириллы, Христофоры, Илии, Борис и Глеб на своих конях. Богоматери прижимались к своим младенцам Христам щека к щеке и двигались, запятнанные снегом, рядом с позолоченными деревянными крестами на шестах и пунцовыми знаменами большевиков.

Прошение, копией которого батюшка Гапон потряхивал, зажав в кулаке, уже находилось в руках Царя. В нем просили прекратить войну с Японией, разрешить русским людям выбирать представителей, которые бы заступались за них в думе, дать народу то, чего требовало его достоинство под Богом, — права жить по совести и мудрости, чтобы произвол власти не мешал.

Дойдя до Зимнего Дворца, они увидели, что он весь тих и закрыт, его флорентийские колоннады исчерчены снегом, высокие крыши не видны за падающими хлопьями.

— Царя! закричал батюшка Гапон. Пускай Царь выйдет на крыльцо!

Вся площадь, парад и променад перед дворцом заполнились народом — тысяча, две, в платках, пар от дыхания у каждого перед лицом. Иконы, флаги и кресты парили над головами по–карнавальному весело.

В первом ряду батюшка Гапон с другими священниками и целая шеренга женщин опустились на колени.

— Святой отец! вскричали все разом. Царь–батюшка!

И все колокола всех соборов Санкт–Петербурга зазвонили, поскольку день был воскресный, и хоть в церквях сейчас были только богатеи, громкий чугун и темная бронза колоколов сотрясали морозный воздух своим зовом.

Ярость голосов и колокольная музыка приглушили первый залп огня, ворвавшийся в толпу слева, едва замеченный.

Синий дымок от ружейных стволов неподвижно и горько повис в воздухе.

Женщину ранило в грудь. Две другие поддерживали ее под локти, а она оседала на колени, крича, и кровь заливала ей подол. Молодой человек в синей студенческой тужурке опрокинулся на спину, закинув руки за голову. Сталевар, ослепленный, все поворачивался из стороны в сторону, не сходя с места, и звал жену.

— Что случилось? закричал батюшка Гапон. Они что, не видят, что туда сейчас выйдет Царь?

Залпы раздавались от северного угла дворца через каждые пять секунд. Первая шеренга стреляла, опускала винтовки к ноге, поворачивалась кругом, делала два шага и снова кругом, перезаряжая. Вторая шеренга выступала на два шага вперед, становясь первой, и по команде Пли! отдававшейся благородным голосом, похожим на рвущийся шелк, стреляла.

Сапожник, чей нос разворотило пулей, захлебываясь в собственной крови, ползал меж ног спасавшихся бегством людей, пытаясь укрыться.

Казацкие кони рысью вынеслись из высоких дубовых ворот дворцовых дворов, открывшихся одновременно. Они были напуганы, их приходилось сдерживать очень жестко. Выстроившись в неровные шеренги, казаки обнажили шашки.

— Держаться подальше от крови, скомандовал есаул, повторив приказ налево и направо, а не то поскользнетесь. Вперед!

ТИРАСПОЛЬ

— Все дело, скажет Осип Мандельштам позднее, в качестве солнечного света на стене.

Он говорил о цивилизации.

Когда Владимиру Евграфовичу Татлину было десять лет, он проводил лето в Тирасполе с Михаилом Ларионовым, которому было четырнадцать, и над верхней губой у него уже намечался пушок.

Владимиру Евграфовичу не нравился отец: тот бил его, — а к мачехе он не вообще никаких чувств не испытывал. Отец его, инженер, переезжал из города в город в поездах с зелеными окнами, через которые внутрь влетали сажа и гнилой дым.