Во сне она любила его, худого и угловатого, изогнувшегося над поясом джинсов, и его опущенные под тяжестью твари плечи кололи ей сердце. Там, в светлой комнате без окон, с трещащими на потолке палочками ламп, истекала нежностью и вдруг — ревностью, потому что за дверями слышались голоса, шаги, — и она была уверена — он нужен всем, главный, самый важный, и все ждут, когда можно будет войти и забрать его. У неё. И надо было уговорить — не выходить туда, где быстро и шумно ездят машины, кивают решётчатыми шеями краны над скелетами домов, а листья деревьев покрыты серой пылью. Надо назвать его имя. Тогда повернётся, увидит. Посмотрит в глаза, а в них — всё.
— Акут, — проговорила, чувствуя, что удержаться во сне уже не может и, начав говорить его имя там, заканчивает тут, в мире, где всё наоборот и нелепо, — А-а-а-кут…
И открыла глаза. Сверху синим пером свешивался пушистый хвост мышелова. Шумел дождь за стенами. Найя закрыла глаза, пытаясь вернуться. Бросила мастера там, в глубине не его мира, и ушла, не узнав, увидел ли он её взгляд.
«Увидит здесь». Мысль прошуршала и ушла…Здесь не то, совсем не то. Там ему будет плохо, а он остался. Там он другой и беззащитен. Не тот, что здесь смотрит на неё неподвижно, когда думает, что она спит. И она боится, потому что это взгляд мужчины, который рано или поздно не справится с собой. Слишком близко они друг от друга. И слишком недавно она была совсем слаба. И слишком сильно заботится он о ней, потому что всё здесь для неё — чужое. А где не чужое? Там, в мире больших и маленьких городов, автострад, переходящих в разбитые просёлки? Она забывает, как выглядят вещи, которые окружали её там постоянно. Вот смешно, разве надо было смотреть на них в упор, запоминать? Просто были, на краю зрения. И вот остаётся лишь знакомый по памяти шум или запах, а внешнее, то, что должна бы помнить лучше всего, ведь рисует, оно уходит, как тающий лёд, выброшенный из магазинного холодильника на летний асфальт. Но это не главные мысли. Главное то, что она оставила его в чужом для него мире, ненужном ему. И он там — слаб.
— Акут? — села, стряхивая с себя шкуру, и всмотрелась в полумрак. В хижине стояла тишина. Шуршали сухой травой в чуланчике мыши, крапал дождь за стенами. И в тихой темноте не было никого, кроме неё.
— Акут?
Надо встать и пойти, нащупывая ногой пол, чтоб не наткнуться на вечно валяющиеся куски дерева и обрывки кожи, скорлупы больших орехов. Достать из-под камня чирок и кремень, зажечь огонь в очаге. У самого входа, под низким порожком, росли скользкие грибы, толстые, как огурчики из бочки. Если разломить такой гриб, он светился яркой голубизной, но Найя не любила ощущение мокрого бархата на пальцах и этот холодный свет. От воспоминания о грибах свело рот и она дернула плечами. И вдруг испугалась, сильно. Завертела головой, стараясь что-то услышать через буханье сердца. Потянула на себя шкуру и укрылась до самой шеи, отгораживаясь от ночи её теплом. Снова сказала шёпотом, уже понимая, что не услышит, нет его:
— Акут…
Медленно легла, натягивая на себя шкуру. Успокаивала себя, мало ли куда пошёл. Может, захотел подышать и ушел на мостки, подальше, чтобы не будить. Но с чего она взяла, что он так уж сильно печётся о ней? Да, смотрел тем своим взглядом, так он мужчина. А она — женщина…На празднике видела, как на него смотрят женщины. Красивые местные женщины, с сильными плечами и круглыми бёдрами. Найя знала такие взгляды, так смотрят на то, что принадлежит им. Или принадлежало. Она всегда сильно чувствовала людей, и мама с детства ругала её за то, что другим казалось мелочами, — кто-то не так посмотрел или ухмыльнулся. И Найя перестала верить глазам. Ждала поступков, как мама учила. От того случалось ей попадать в неприятности. И если бы только в неприятности. Тогда, в Москве, стоя на краю автомобильного потока, не поверила холодку, пробежавшему по спине от лезвийного взгляда Юры Карпатого… Вместо того дождалась улыбки и ласковых слов, уговоров подружек, шоколадки в баре и его поцелуя.