— Кому говорю! А ну! За работу! Вы у меня увидите премиальные!
Мальцев не видел, кто из работяг заговорил. Голос был такой, будто парень жевал что-то скучное:
— Слуш, тов директор, не виш, курим. Ну так чего?
— Чего?! — голос директора долез до фальцета. — Всех выгоню! Всех! По сорок седьмой! Вы меня еще вспомните!
Мальцев выглянул — трое работяг беззвучно хохотали:
— Да ну? Выгонишь!? Давай, давай. Кому хуже будет, а? Вытуривай! Ну и дает. Премию? Да я на нее на… хотел. Давай, ищи других дураков.
Директор в ставших нелепыми шляпе и плаще молчал. Он показался Мальцеву чужеродным телом на этом заводском дворе. Так и не произнеся более ни слова, директор ушел. Голосом, спрыснутым доброй иронией, один из троих позвал Мальцева:
— Вылазь, зелень. Ушел он, ушел. Чего перетрухал? Теперь у нас директоров больше, чем нашего брата, грузчика. Нам-то терять нечего, понял? Мы себе завтра пахоту найдем, а ему новых лошадок искать, а они на дороге не валяются, а без них — не видать ему его вшивого плана. Понял? Ты понял? Слушай и запоминай, зелень пузатая.
Мальцев тогда слушал и приходил в восторг. Они были гигантами, эти трое рабочих, Прометеями. Вот она — свобода. Он решил быть грузчиком всю жизнь.
Восхищенный, он объявил о своем намерении трем парням.
На этот раз гогот был громким и невеселым:
— Сопля. Свобода, а! А когда у тебя жена будет, когда твоей соплячке нужно будет ботинки купить, когда захочешь ей мяса хоть раз в неделю дать… тогда что? Ты бы тогда с этой сволочью так не разговаривал! Ге-ро-о-й. Нам терять нечего, кроме своих цепей. Это понимать надо.
Мальцев понял. И не женился. Теперь, идя рядом с пожилым французским рабочим, он вновь старался постигнуть: этому человеку было что терять — лицо, движения, уверенный голос говорили об этом, а вот был ли необходим он заводу, капиталисту? Вряд ли. При высокоразвитой промышленности и при нынешней безработице квалифицированных рабочих в этой стране должно быть пруд пруди. Так в чем же дело? Неужто какая-то особая свобода есть… — или капиталист — не капиталист.
Он не успел додумать: то, что он увидел с порога столовой, забило ему воздухом глотку.
Он все еще не мог пройти равнодушно мимо мясной лавки. Все его рассуждения об обществе потребления разбивались вновь и вновь о подавляющее воображение богатство.
В столовой готовились к обеду. Бледно-розовый дух разливался до каждого уголка, лез в ноздри. С ним боролся запах чистоты. Раздача блестела. Но более всего поразили Мальцева ряды бутылок пива и вина. На этом заводе рабочие могли покупать во время обеда спиртные напитки! Это было невероятно. Почему начальство доверяет своим рабочим? Чертова страна!
Мастер чокнулся с Мальцевым и повторил свой вопрос: почему в СССР плохо работают?
— Хорошо — не выгодно.
Француз не понял. То, что говорил этот советский, было лишено смысла.
— Работаешь качественно или менее качественно — все одно, зарплата одна. Главное ж — план. Поэтому ОТК пропускает некачественную продукцию. План есть бог труда.
— Значит, главное у вас — количество?
— Нет. План. Когда рабочий перевыполняет план более, чем, скажем на 120 %, тогда автоматически снижают расценки… нет выгоды ни от качества, ни от количества.
— Почему они так делают?
Мальцев полуискренне ответил:
— Не знаю. Но думаю, что дело в политике.
Рабочий хмыкнул, будто поверил. Обычно, когда человек описывает нечто, ему самому непонятное, — ему верят.
Столовая стала наполняться народом. Глядя на лица, походки, движения рук входящих и шумно усаживающихся людей, Мальцев впервые и по-настоящему почувствовал себя дома — эти рабочие могли быть советскими… но как только они заговорили, земля стала небом. Работяги без всякого смущения и скорее весело ругали все подряд: начальство, цены, правительство. Мат, которым небогат французский язык, тёк, лишенный надрыва, по помещению. Мальцев отметил, что бифштексы были толще пальца.
«Рассказать бы это все ребятам», — подумал Мальцев. Но сразу же грустно решил: «Все равно бы не поверили. Я сам бы не поверил».
Рабочий хлопнул его по плечу:
— Чего задумался? Или мясо плохое? Они иногда здесь всякое г… готовят. Это бывает.
Мальцеву пришлось уговаривать себя: нет, нет, рабочий не потешается над ним.
Таня с удовольствием лежала на животе. Маленькому она этим еще не мешала; скоро ей нужно будет засыпать, лежа неудобно: на боку. Поэтому было так приятно вдавливаться грудью в кровать. Слезы, по-детски обильные, стекались ко рту.
Свят ушел. Она сама подыскала ему мансарду. Уходя, он смотрел на нее рассеянно. Она не встретится больше с ним, сама воспитает маленького… или выйдет замуж за Игоря Короткова (что он плохо говорит по-русски — не беда). Игорь давно ее любит, и он чуткий, не то что эта советская сволочь! Игорь все-таки адвокат. Игорь сумеет воспитать ее ребенка.
Запах Игоря Короткова еще не ушел из комнаты. Таня в него, пришедшего, уцепилась двумя руками, целовала до крови на губах. Отдалась ему жадно. Он удивлялся, старался чему-то верить.
От мысли, что все ее горе оставило бы равнодушным Мальцева, у Тани вдруг завыло внутри — застыла в обиде грудь, затем опустошилась вытянувшимся из нее злобным звуком: у-у-у-у! Брызнули слезы, зубы бешено рванули наволочку. У-у-у-у! Советская свинья!
Окно-люк в неподвижно падающем потолке мансарды лезло в глаза отдыхающего Мальцева. Десятичасовой рабочий день утомлял его. Из окна-люка можно было, высунувшись, увидеть стоящего на одной ножке гения революции и кусок площади Бастилии. То, что конец потолка был почти у ног, раздражало Мальцева. Все было не так, все было непонятным.
Французы при встречах как бы подскакивали перед ним, ускользали, не давали взгляду зацепиться, мысли углубиться, хотя бы остановиться. Что в печенках у этих картезианцев, чем живут, чего хотят, кто такие? Кто он, этот народ, чей язык не знает слова совесть? Тогда, встретившись с работягами, Мальцев было вздохнул спокойно, увидев знакомые до мелких черт обличья, но… На второй день, свыкнувшись с цехом, он решил устроить перекур. Подошел к молодому парняге — тот во время работы время от времени подбадривающе подмигивал Мальцеву:
— Что, пойдем перекурим? От работы кони дохнут.
Мальцеву сначала показалось, что он перепутал, произнес эту фразу по-русски. Но растерянность в глазах парня сменилась сосредоточенностью. Он немного скривил шею, чтобы увидеть сбоку лицо Мальцева, и, так и не произнеся ни слова, вновь принялся за работу. Чувствуя себя оплеванным, Мальцев так и не устроил себе перекура. Боятся они или не боятся капиталистов? Если они их и страшатся, то как-то странно, не с простой опаской… может быть, с той трусостью, которую человек часто называет осторожностью. Они часто произносили: «Да, месье, да, месье».
Как будто угодливости в этих словах было много. Да и большинство людей немного горбилось, разговаривая с начальством. Как бы то ни было, здесь кони-человеки от работы не дохли. Им, значит, было выгодно тянуть плуг труда к наивысшей зарплате. Но отказываться от перекура — это уж слишком. Неподалеку стоявший молодой коммунист тоже работал на своем станке, как проклятый. Он как-то подошел во время обеда к Мальцеву. Губы его были так по-революционному забавно сжаты, что Мальцев едва сдержал хохот. Подумалось: «Ну, сейчас начнет пропагандировать!» Тот сухо спросил:
— Скажите, вы — антисоветский?
— Нет.
Парень улыбнулся не без растерянности, глаза спросили: «Ну, так чего же ты тут делаешь?» Но рот остался без звуков. Молодой коммунист крепко пожал руку Мальцеву и, напрягая спину, медленно завернул к своему, полному крови, куску мяса.
— Эх, люди!
Произносить эти слова было ему легче, чем разводить в недоумении руками.
Недели через две, попав за один стол с тем молодым коммунистом, в общем-то неплохим парнягой, Мальцев не сдержался, рассказал советский анекдот:
— Малец дергает отца: «Пап, а пап, мне сказали, что до коммунизма у нас были деньги. Что это такое — деньги?» Отец скребет затылок: «Деньги, понимаешь ли, ну, как бы тебе это сказать, это были такие вот бумажки, маленькие, большие, красные, зеленые… всякие. С этими бумажками ходили в распределители и обменивали эти самые деньги на, скажем, килограмм масла». Малец опять дергает отца: «Пап, а пап, а что такое масло?»