«Гарри, — говорит сержант Абрамовичу, — да оставь ты парня в покое. Он же неплохой парень. Это же просто его ремесло». Он все еще смеется: «Да подумаешь — палец! Детишки иногда размазывают свои какашки. Вот это то же самое. Приводов у него нет. Он больше не будет. Одно дело — когда у парня семнадцать приводов за хулиганство…» Но Абрамовиц уже в ярости: «Нет! Это мой участок. Меня там все знают. И он меня оскорбил». — «Как?» — «Он оттолкнул меня». — «Он до тебя дотронулся? Дотронулся до полицейского?» — «Да. Он дотронулся до меня». Итак, теперь, оказывается, меня повязали не за то, что я дотронулся до девушки, а за то, что я дотронулся до копа. Чего я, конечно, не делал, но, разумеется, сержант, после неудачной попытки успокоить Гарри, переходит на сторону Гарри. На сторону полицейского, который арестовал нарушителя. И они шьют мне дело. Коп излагает письменно все происшедшее. И мне предъявлено обвинение. По семи пунктам. По каждому можно схлопотать год. Мне велено явиться на Сентер-стрит, 60… э-э… Норм?
— Сентер-стрит, 60, комната 22, в два тридцать. Ты все прекрасно помнишь.
— И вы наняли адвоката? — спросила Мишель.
— Норман. Норман и Линк наняли. Один телефонный звонок. Нормана или Линка.
— Линка, — уточнил Норман. — Бедный Линк. В этом ящике…
Его тоже проняло. А казалось бы, всего-навсего ящик. Это изобретение никогда не устареет.
— Линк сказал: «Все понятно: ты арестован. Мы нашли тебе адвоката. Не какого-нибудь шмегеги, лентяя и бездельника, только что из юридической школы, а парня, который уже пообтерся в этих кругах. Джерри Шекель. Он вел дела о мошенничестве, насилии, ограблениях, о кражах со взломом. В общем, его профиль — организованная преступность. Платят за это хорошо, но работа не из приятных, а за твое дело он берется, чтобы оказать мне любезность». Так ведь, Норм? Чтобы оказать любезность Линку, по знакомству. Шекель сказал, что дело плевое и есть все шансы, что его закроют. И вот я беседую с Шекелем. Я все еще ношусь с идеей Американского союза гражданских свобод, и он идет к ним, излагает им суть дела, спрашивает, не помогут ли они. Говорит, я буду его защищать. Поддержите его, проконсультируйте нас. Нам нужно ваше покровительство. Глекель все рассчитал. Речь в действительности идет о свободе выступлений на улицах, о произволе полиции по отношению к артистам. Кто регулирует происходящее на улицах: общество или полиция с позиции силы? Два человека, которые делают нечто вполне безобидное, да что там, просто забавное… короче, аргументы защиты абсолютно ясны. Речь идет о еще одном случае злоупотребления полиции властью. На каком основании молодому человеку предъявлены обвинения X, Y, Z и так далее? Ну, приходим в суд. Присутствуют двадцать два человека. Мы все просто теряемся в огромном зале. Группа студентов Колумбийского университета, специализирующихся на гражданском праве, — человек двенадцать студентов с преподавателем. Корреспондент «Коламбия спектейтор». Кто-то с радио. Они пришли не ради меня. Они пришли потому, что та девушка, Хелен Трамбалл, утверждает, что я не сделал ничего предосудительного. В 1956 году этого достаточно, чтобы расшевелить людей. Откуда такая храбрость? Еще пройдут годы, прежде чем Шарлотта Мурман будет с обнаженной грудью играть на виолончели в Гринич-Виллидж, а тут просто молодая девушка из толпы, не артистка. Кажется, даже из «Нейшн» кто-то пришел. Даже там про это пронюхали. Судья Малчкроун. Пожилой дядька, ирландец, бывший прокурор. Усталый. Очень усталый. Не желает он слушать всю эту чушь. Ему все равно. На улицах грабят и убивают среди бела дня, а он должен тратить свое время на парня, который щиплет девиц за соски. Так что он не в настроении. Обвинитель — юноша из школы Сент-Джон, который мечтает засадить меня за решетку на всю жизнь. Заседание начинается в два — два тридцать, а примерно за час до того к нему в кабинет приходят свидетели, и он натаскивает их на ложные показания. На суде они преспокойно выходят и делают свое дело. Кажется, их было трое. Я их запомнил. Пожилая дама, которая говорит, что видела, как девушка отталкивала мою руку, а я все равно продолжал. Еврей-аптекарь, пылающий благородным негодованием, каким может пылать только еврей-аптекарь. Он видел девушку только со спины, но утверждает, что она была очень расстроена. Шекель проводит перекрестный допрос и настаивает на том, что аптекарь не может знать, была ли девушка расстроена, поскольку она стояла к нему спиной. Двадцать минут еврей-аптекарь дает ложные показания. Коп клянется говорить правду и ничего кроме правды. Его вызывают первым. Он клянется, а я просто бешусь, просто корчусь от злости, я в ярости. Потом вызывают меня и приводят к присяге. Обвинитель задает вопрос: «Вы обычно спрашиваете женщину, можно ли расстегнуть на ней блузку?» — «Нет». — «Нет? Вы знали, кто был в числе зрителей в тот раз?» — «Нет». — «Вы знали, что среди зрителей были дети?» — «Там не было детей». — «Вы можете подтвердить под присягой, что среди зрителей не было детей? Вы — там, за ширмой, а они — здесь. Вы не видели, что сзади проходили семеро детей?» И аптекарь, как вы понимаете, подтверждает, что мимо прошли семеро детей, и пожилая дама тоже подтверждает, и все они хотят вздернуть меня из-за сисек. «Послушайте, это же искусство, новые формы…» Эти слова всякий раз вызывают волнение в зале. Юноша из Сент-Джона кривится: «Искусство? Вы расстегнули на женщине платье и обнажили грудь, и это вы называете искусством? На скольких еще женщинах вы успели расстегнуть платья?» — «Вообще-то у меня редко получалось зайти так далеко. К сожалению. Но это искусство. Искусство в том, чтобы вовлечь их в спектакль». Первые свои слова судья Малчкроун произносит только теперь. Без всякого выражения. «Искусство». Как будто он только что воскрес из мертвых. Обвинитель даже не вступает со мной в диалог, такой все это абсурд. Искусство! Он спрашивает: «У вас есть дети?» — «Нет». — «То есть вам наплевать на детей. А работа у вас есть?» — «Это и есть моя работа». — «Значит, у вас нет работы. Вы женаты?» — «Нет». — «У вас когда-нибудь была работа, на которой вы удержались больше шести месяцев?» — «Моряк торгового флота. Солдат Вооруженных сил США. Я стажировался в Италии — получил стипендию для демобилизованных из Вооруженных сил». И тут он меня поймал. И нанес удар: «Вы называете себя артистом. А я называю вас человеком без определенных занятий». Потом мой адвокат вызывает профессора из Нью-Йоркского университета. Большая ошибка. Это была идея Глекеля. Профессоров иногда привлекали в таких делах, когда, например, постановки в театре признавали непристойными и дело доходило до суда. Я не хотел этого. Голова у профессоров набита всякой дребеденью, они ничуть не лучше, чем аптекари и копы. Шекспир был великий уличный актер. Пруст тоже. И так далее. Он совсем было собрался сравнить меня с Джонатаном Свифтом. Профессора вечно кидаются к Свифту, чтобы оправдать какого-нибудь фарштункене, недоноска вонючего. Короче говоря, и двух секунд не прошло, как судья понял, что это не свидетель, а эксперт. К чести Малчкроуна, надо сказать, что он был очень раздосадован. «В чем он эксперт?» — «В том, что искусство уличных представлений — это действительно искусство, — отвечает мой адвокат, — и оно имеет свои законы, и привлекать зрителей на улице к участию в спектакле — в традициях этого искусства». Судья закрывает лицо руками. Уже три часа тридцать минут, и до моего он успел прослушать еще сто дел. Ему семьдесят