— Еще бы.
Если бы я появился в дверях, не позвонив с дороги, если бы мне удалось пройти мимо привратника незамеченным, подняться на лифте на восемнадцатый этаж и поступаться в дверь Коэнов, Норман никогда не узнал бы меня в человеке, которого увидел бы на пороге. В слишком просторной охотничьей куртке и фланелевой рубашке, какие носят фермеры, в больших, испачканных грязью ботинках я выгляжу как приезжий из деревушки вроде Догпэтча, как бородатый персонаж комиксов или возникший у вас на пороге в 1900 году придурковатый дядюшка откуда-нибудь из России, из-за черты оседлости, — весь остаток своей жизни ему предстоит проспать в вашей кладовке рядом с ведерком с углем. В глазах застигнутого врасплох Нормана Шаббат увидел, как он теперь выглядит, как он стал теперь выглядеть и насколько ему на это наплевать, как он нарочно именно так выглядит — и ему это понравилось. Он все еще не утратил вкуса к этому невинному удовольствию — заставить людей почувствовать себя неуютно, особенно людей, уютно устроившихся в жизни.
И все-таки повидать Нормана было интересно. Шаббат чувствовал примерно то же, что чувствуют бедные родители, навещая взрослых, преуспевших в жизни детей где-нибудь в пригороде — то есть был не в своей тарелке, несколько озадачен, чуть-чуть унижен и все-таки горд. Он гордился Норманом. Норман прожил в этой дерьмовой театральной среде всю жизнь и сам не превратился в кусок дерьма. Неужели он так сосредоточен на работе, так добр по природе, так чуток и скромен? Да его бы тут уже на куски разорвали. И тем не менее, Шаббату все-таки казалось, что человеческие качества Нормана стали только лучше от времени и достигнутых успехов. Он очень старался, чтобы Шаббат чувствовал себя как дома. Возможно, вовсе не отвращение, а что-то похожее на ужас он ощутил при виде седобородого Шаббата, спустившегося со своих гор как некий святой, навсегда отказавшийся от честолюбия и имущества. Неужели во мне может быть что-то религиозное? Неужели то, что я сделал, вернее, то, что я не сумел сделать, граничило со святостью? Надо будет позвонить Рози, сообщить ей.
Что бы за этим ни стояло, Норман проявлял необыкновенную заботливость. Это они с Линком, дети состоятельных родителей, с детства вращавшиеся в Джерси-Сити, питомцы Колумбийского университета — там они и подружились, — когда-то оплатили расходы по процессу о непристойном поведении Шаббата и вообще вели себя с ним щедрее некуда. Они относились к Шаббату с уважением, граничащим с почтением; так относятся скорее к пожилым священникам, чем к комедиантам (это самое большее, чем он был, — актрисой была Никки). Этих двух еврейских мальчиков из привилегированных семей очень вдохновляло, что они «открыли Мика Шаббата». Это питало их юношеский идеализм. Подумать только — сын бедного торговца молоком и яйцами из крошечного рабочего городка на побережье в Джерси; вместо того чтобы упиться в колледже, с семнадцати лет плавал на торговых судах, а вернувшись, прожил два года в Риме, получая, как демобилизованный из армии, стипендию; через какой-то год поисков нашел себе призрачно прекрасную молодую жену, которой помыкал и на сцене и в жизни (тоже, конечно, странную, но, вероятно, все-таки из лучшей семьи, чем он, а как актриса она, возможно, было просто гениальна) и которая часа прожить без него не могла. Их восхищала и его способность легко, не задумываясь, поддеть и оскорбить кого угодно. Он был не просто новичок с огромным режиссерским талантом — он был авантюрист, мощно противостоящий окружающему, в двадцать с небольшим уже прошедший испытание суровой действительностью, обладающий гораздо более бурным, чем у них, темпераментом, который частенько побуждал его к непредсказуемым поступкам. Тогда, в пятидесятые, этот «Мик» казался таинственным, не похожим на остальных, чужим.
Спокойно сидя на кухне в Манхэттене, допивая пиво, налитое Норманом, Шаббат теперь не сомневался, чью именно голову офицер Балич хотел расколоть как орех. Либо нашел что-нибудь в вещах Дренки, либо просто узнал Шаббата в одну из тех ночей на кладбище. Без жены, без любовницы, без гроша, без профессии, без жилья… а теперь, в довершение всего, еще и в бегах. Если бы он не был слишком стар, чтобы снова уйти в море, если бы не его скрюченные пальцы, если бы был жив Морти, если бы Никки не была больна и сам он не был болен, если бы не было войн, безумия, извращений, болезней, слабоумия, самоубийств и смерти, то у него был бы шанс сохраниться получше. Он заплатил за свое искусство сполна, да только вот ничего не создал. Он испытал все эти пресловутые муки художника — одиночество, бедность, отчаяние, лишения — муки нравственные и физические — и никто об этом не знал, и никому до этого не было дела. И хотя это самое равнодушие окружающих тоже входит в число стандартных мучений художника, в его случае с искусством это никак не было связано. Просто он стал мерзким, старым и злобным — одним из миллиона ему подобных.