И слишком часто оно подменяется самодовольным чванством.
Чувство собственного достоинства не позволит нам сойти с тропы, чтобы уступить дорогу — пусть уступают дорогу и идут стороной другие существа. А как следствие человеческое достоинство автоматически низводит всех остальных в позицию низших существ.
— Мистер Барнс,— заявил Уоррен,— дело в наложении рук.
Лежавший на койке человек перекатил голову по подушке,
обратив к Уоррену бледное лицо, и посмотрел так, будто удивился его присутствию. Тонкие бескровные губы зашевелились, медленно и едва слышно выговаривая слова.
— Да, Уоррен, причина в возложении рук. Эти создания, подобно Иисусу, наделены неким неведомым человеку даром исцеления.
— Но это дар судьбы.
— Нет, Уоррен,— возразил капеллан,— не обязательно. Все может обстоять совершенно иначе: быть может, это вполне человеческий дар, приходящий с достижением интеллектуального или духовного совершенства.
— Не понимаю,— ссутулившись, признался Уоррен.— Просто не верится. Не могут эти лупоглазые твари…
Подняв глаза, он взглянул на капеллана. Лицо священника вспыхнуло нездоровым румянцем от внезапного приступа жара, дыхание его стало поверхностным и прерывистым, веки смежились. С виду он уже ничем не отличался от покойника.
В том отчете психолога третьей экспедиции говорится о чувстве собственного достоинства, строгом кодексе чести и довольно примитивном этикете. Разумеется, отчет соответствует истине.
Но человечество, сосредоточенное на собственном достоинстве и престиже, даже не допускает мысли, что чувство собственного достоинства присуще и другим. Человек готов быть добрым, если его доброту примут с соответствующей благодарностью. Он готов броситься на помощь, если эта помощь провозглашает его превосходство. Но здесь, на Ландро, никто даже не потрудился предложить туземцам хоть какую-то помощь, ни на мгновение не допустив, что эти недомерки с совиными глазами — не просто застрявшие в каменном веке дикари, что они не только соринка в глазу или кость в горле. Люди никогда не принимали туземцев всерьез, хоть порой это и представляло некоторую угрозу.
И не обращали на них внимания до того самого дня, когда перепуганный мальчишка сошел с тропы, чтобы уступить дорогу туземцу.
— Учтивость,— сказал Уоррен,— вот в чем разгадка. В учтивости и возложении рук.
Встав с табурета, он вышел из палатки и тут же повстречал вознамерившегося войти Фолкнера.
— Как он? — поинтересовался тот.
— Точь-в-точь как остальные,— качнул головой Уоррен.— Болезнь хоть и припозднилась к нему, но ничуть не умерила свою ярость.
— Значит, нас осталось двое,— констатировал Фолкнер.— Двое из двадцати шести.
— Не двое,— поправил его Уоррен,— а только один. Только вы.
— Но, сэр, вы совершенно…
Уоррен отрицательно покачал головой.
— У меня болит голова. Начинает прошибать испариной. Колени подгибаются.
— А может…
— Я слишком много раз видел такое,— перебил Уоррен,— чтобы поддаться самообольщению.
Он ухватился за клапан палатки, чтобы не горбиться, и закончил:
— У меня ни малейшего шанса. Я никому не уступил дорогу.
ИЗГОРОДЬ
Он спустился по лестнице и на секунду остановился, давая глазам привыкнуть к полутьме.
Рядом с высокими бокалами на подносе прошел робот-официант.
— Добрый день, мистер Крейг.
— Здравствуй, Герман.
— Не хотите ли чего-нибудь, сэр?
— Нет, спасибо. Я пойду.
Крейг на цыпочках пересек помещение и неожиданно для себя отметил, что почти всегда ходил здесь на цыпочках. Дозволялся только кашель, и лишь самый тихий, самый деликатный кашель. Громкий разговор в пределах комнаты отдыха казался святотатством.
Аппарат стоял в углу, и, как rice здесь, это был почти бесшумный аппарат. Лента выходила из прорези и спускалась в корзину; за корзиной следили и вовремя опустошали, так что лента никогда-никогда не падала на ковер.
Он поднял ленту, быстро перебирая пальцами, пробежал ее до буквы К, а затем стал читать внимательнее.
«Кокс — 108,5; Колфилд — 92; Коттон — 97; Кратчфилд — 111,5; Крейг — 75…
Крейг — 75!
Вчера было 78, 81 позавчера и 83 третьего дня. А месяц назад было 96,5 и год назад — 120».
Все еще сжимая ленту в руках, он оглядел темную комнату. Вот над спинкой кресла виднеется лысая голова, вот вьется дымок невидимой сигареты. Кто-то сидит лицом к Крейгу, но почти неразличим, сливаясь с креслом; блестят только черные ботинки, светятся белоснежная рубашка и укрывающая лицо газета.