Не знаю, простится ли мне, что я написал пьесу на вымышленный сюжет с подлинными историческими персонажами; но Аристотель, кажется, этого не возбраняет, и, насколько я помню, у древних достаточно таких примеров. Софокл и Еврипид разрабатывают в своих «Электрах» одинаковую тему столь разными средствами, что сюжет одной из этих трагедий неизбежно должен быть вымышленным; с «Ифигенией в Тавриде»{103} обстоит, по-видимому, точно так же; а в «Елене», где Еврипид исходит из того, что героиня никогда не была в Трое и что Парис похитил не ее, но схожий с нею призрак, сюжет как в своей главной, так и в побочных линиях бесспорно является плодом авторской фантазии.
Сочиняя пьесу, я остался верен исторической правде лишь в том, что касается очередности императоров Тиберия, Маврикия, Фоки и Ираклия; последнему я приписал более знатное происхождение, чем на самом деле, сделав его сыном Маврикия, а не безвестного африканского претора, также носившего имя Ираклий. Я увеличил на двенадцать лет время царствования Фоки и наделил его сыном Маркианом, хотя, как известно из истории, у этого узурпатора была лишь дочь Домиция, выданная им за Криспа, также выведенного мною в трагедии. Если бы и у меня Фока правил всего восемь лет, его сын и Ираклий, которые поменялись местами вследствие совершенного Леонтиной подмена, не стали бы действующими лицами трагедии: для такого подмена необходимо, чтобы в начале царствования Фоки оба юноши были еще младенцами. По той же причине я продлил жизнь императрицы Константины: в пьесе она умирает лишь на пятнадцатом году Фокиной тирании, тогда как в действительности ее убили на пятом; это сделано для того, чтобы она могла иметь дочь, чей возраст позволял бы усвоить предсмертные материнские наставления и соответствовал бы возрасту царевича, с которым ее хотят обвенчать.
Поступок Леонтины, жертвующей одним из сыновей ради спасения Ираклия, кажется совершенно неправдоподобным, но правдоподобия здесь и не нужно: это исторически засвидетельствованный факт, в который нельзя не верить, сколько бы ни оспаривали его иные чересчур взыскательные критики. Бароний приписывает этот поступок кормилице, чье поведение представляется мне настолько героическим, что его можно отнести к особе более знатной, а значит, и более отвечающей достоинству театрального представления. Император Маврикий узнал о готовящейся жертве и помешал ей, дабы не противиться справедливому приговору Творца, решившего истребить его род; но, как бы то ни было, кормилица сумела преодолеть материнское чувство во имя служения государю, и, раз она в самом деле готова была пожертвовать сыном ради спасения царевича, я счел себя вправе изобразить дело так, будто подмен удался, и положить этот подмен в основу ошеломляющего своей новизной сюжета.
Что касается единства места, то здесь, как и в случае с «Родогуной», зрителю придется проявить немалую снисходительность. Большинство произведений, увидевших с тех пор свет, нуждаются в ней столь же остро, как мое, и я избавлю себя от необходимости доказывать это их разбором. Единство времени не нарушено, и действие вполне укладывается в каких-нибудь пять-шесть часов; тем не менее интрига чрезвычайно запутана, и восприятие трагедии требует особой сосредоточенности. Я сам слышал от умнейших и образованнейших людей при дворе жалобы на то, что спектакль утомляет не меньше, чем серьезная книга. Это не помешало успеху пьесы, но полагаю все же, что понять ее до конца можно лишь после нескольких представлений.