Выбрать главу

Пьеса выиграла от стремления театра придать ей большую бытовую плотность. При такой трактовке к Мольеру вернулась какая-то часть его полнокровности, живости, здорового веселья, которые были им утрачены в многочисленных стилизаторских упражнениях.

Однако, нащупав верный путь к сценическому воплощению мольеровской комедии, театр не сумел преодолеть другой традиции «танцевального стиля». На его сцене «Тартюф» оказался очень облегченным по своему идейному замыслу.

Мольер в «Тартюфе» разоблачает лицемерие, алчность и коварство служителей церкви. В продолжение пяти лет его комедия находилась под запретом; церковники не могли допустить, чтобы со сцены разоблачалась их мошеннические проделки. Особую остроту и силу сатира Мольера получила оттого, что порок в ней был представлен под маской добродетели.

Тартюф у Мольера по своей внешности — идеал чистоты и добропорядочности. И только в решающие моменты за этой внешностью проглядывают оскаленные зубы и хищные руки.

А в трактовке Нового театра Тартюф дан сразу же во всем своем облике и в поведении как явный мошенник и чуть ли не бандит, причем религиозная характеристика Тартюфа сильно приглушена не только сценическими средствами, но и сокращениями и переработкой текста.

Благодаря этому идейный замысел мольеровского «Тартюфа» снижается и пьеса приближается к незамысловатому рассказу о похождениях одного мошенника, в прочность успехов которого зритель не верит с самого же начала спектакля. Поэтому «Тартюф» в трактовке театра теряет и значительную долю сатирической остроты.

30 октября 1934 года
«В чужом пиру похмелье» в Малом театре[75]

Для чего нужно из нескольких хороших пьес писателя-классика делать одну плохую пьесу? Вопрос этот возникает не только в связи с премьерой «В чужом пиру похмелье». Не так давно в Москве все три пьесы Сухово-Кобылина были втиснуты в один спектакль. В провинциальных театрах очень часто идут самые фантастические монтажи из Островского. А в этом году нам предстоит увидеть на сцене еще один монтаж, который готовит Камерный театр в своих «Египетских ночах».

Конечно, при желании можно все сделать. Можно, например, мать Гамлета превратить одновременно в одну из неблагодарных дочерей короля Лира и, пользуясь материалом других шекспировских драм, свести воедино эти трагедии и сыграть их сразу за один вечер в новой композиции текста. Но какой смысл будет иметь это бесцельное насилие над замыслом гениального драматурга?

Монтаж, сделанный Нароковым из четырех пьес Островского, не так парадоксален. Две пьесы из четырех имеют несколько общих персонажей. Но автору все же приходится необычайно вольно обращаться с произведениями Островского. Из двух разных персонажей выкраивается один образ. Одна фабула пришивается к другой, причем зачастую движение их не сходится между собой. Одна драматическая интрига вытесняет другую, персонажи проходят пестрой вереницей, перебивая друг у друга дорогу.

Нароков проделал большую и сложную работу, но она ничем не оправдана. Его монтаж во всех отношениях слабее любой из четырех пьес Островского, послуживших материалом для новой композиции («В чужом пиру похмелье», «Тяжелые дни», «Семейная картина», «Трудовой хлеб»).

Островский показывал в своих драмах сонный звериный быт замоскворецкого купечества. Его персонажи при всем своем бытовом правдоподобии страшны и дики. Воздух, которым дышат герои Островского, — отравленный воздух. В нем задыхаются люди, у которых остались живые человеческие чувства. Есть у Островского пьесы, где он выводит представителей развивающегося промышленного капитала — купцов, говорящих на европейских языках и рассуждающих о прогрессе и об улучшении отечественных нравов. Драматург находил для них более сдержанные краски. Но как раз те пьесы, которые вошли в монтаж Нарокова, посвящены изображению звериного замоскворецкого царства. В центре внимания драматурга стоит здесь знаменитый Тит Титыч — это чудище, ставшее символом самодовольного невежества и грубого произвола.

В инсценировке Нарокова темное царство Островского развеялось как сон. Деспотия темноты и тяжелого купеческого кулака исчезла. Исчезли и жители этой страны — самодуры и их жертвы, плачущие слезами отчаяния и унижения.

Вместо них на сцене театра проходят смешные чудаковатые люди в старинных костюмах — видения старины, похожие на стилизованные живописные фигурки купцов и купчих на картинах Кустодиева. Исчез и Тит Титыч — такой, каким мы знали его по Островскому, — жестокий равнодушный зверь. Вместо него появился не лишенный здравого смысла и добродушия чудак, который, правда, делает глупости и мало считается с людьми, но, в общем, уж не такой плохой малый.