— Как славно, что Вы зашли!
И тут же провозглашалось традиционное: «Испьем чайку!». Из кухни в гостиную, к круглому столу проплывал чайник, появлялись сухари или сушки. Если разговор предстоял не профессиональный, то в нем участвовала и матушка (порой и я). Гостя подробно и заинтересованно расспрашивали о его делах, семье, радовались или огорчались вместе с ним, утешали, старались помочь советом. Атмосфера непритворного внимания и участия привлекала в дом многочисленных посетителей: литераторов, музейщиков, артистов, просто интересных людей различных специальностей. Пожилых и молодых, давних и недавних знакомых. Иногда по какому-нибудь поводу собиралось и несколько человек того же толка. Круглый стол раздвигался, два сменявшие друг друга чайника обеспечивали длительный ритуал чаепития, заполненный увлекательными рассказами и обсуждениями, так или иначе связанными с литературой, театром и другими сферами культурной жизни. А также сообщениями о важных событиях в знакомых семьях: женитьбах, рождении детей, кончинах. Знакома же была едва ли не вся интеллигентная Москва. Новостройки на окраинах города еще не появились. Немногочисленная образованная прослойка москвичей, частично уходившая корнями в дореволюционное прошлое, еще проживала в центре. Эти люди, как правило, не интересовались карьерой, материальным благополучием (да и откуда ему было взяться?), даже текущей политикой. Зато их глубоко волновала судьба и преемственность русской культуры.
Все друг друга знали, непосредственно или через общих знакомых. В рассказе о третьих лицах обычно называли только имена и отчества. Этого было достаточно. И конечно же, в доме чаще других звучало сочетание «Лев Николаевич». Толстой не только незримо присутствовал на этих застольных беседах, но порой и «участвовал» в них, когда Николай Сергеевич или кто другой говорил: «А ведь Лев Николаевич когда еще предупреждал об этом»; или: «Лев Николаевич вряд ли бы с Вами согласился».
Для меня в новинку было воспринимать Льва Толстого не как автора классических романов и рассказов, а как личность, человека со своими убеждениями, своеобразной религиозностью, активной деятельностью в деревенской школе, издательстве «Посредник» или в борьбе с голодом в Поволжье. Ничего этого в школе нам не рассказывали. Постепенно и незаметно для себя я проникался «духом Толстого», его религией доброты и любви к людям. Впитывал, запоминал, а потом и записывал звучавшие в разговоре отдельные фразы из его публицистических статей, дневников или писем. Например, такие:
«Жизнь не может иметь другой цели, как благо, радость. Только эта цель, — радость, — вполне достойна жизни. Отречение, крест, отдать жизнь, — все это для радости. И есть источники радости, никогда не иссякающие: красота природы, животных, людей. И главный источник: любовь — моя к людям и людей ко мне».
Вот еще запись той поры:
«Человек так сотворен, что он не может жить один, так же, как не могут жить одни пчелы; в него вложена потребность служения другим».
И еще одна:
«Вечная тревога, труд, борьба, лишения — это необходимые условия, из которых не должен сметь думать выйти хоть на секунду ни один человек. Только честная тревога, труд и борьба, основанные на любви, есть то, что называют счастьем. А бесчестная тревога, основанная на любви к себе — это несчастье».
Но не только в разговорах присутствовал «дух Толстого» в этом доме. Он проявлялся и в поступках. Я уже упоминал, что две комнаты в квартире были отданы безвозмездно хотя и близким людям, но отнюдь не родственникам. Еще мне вспоминается, как однажды вечером после двух или трех дней отсутствия я пришел в дом (у меня уже был свой ключ) и с изумлением обнаружил, что две трети гостиной отгорожены занавеской, так что остается только узкий проход к буфету и в комнату Бори. А круглый стол покинул свою центральную позицию и безжалостно задвинут в дальний угол. Оказалось, что дом, где проживало одно знакомое семейство, поставлен на капитальный ремонт, и все оно в составе четырех человек плюс пианино, на котором надо упражняться младшей дочери, поселилось за этой занавеской. И не на неделю-другую, а на целых два месяца. Так что гостей, которые не переставали приходить в дом, принимали в кабинете Николая Сергеевича.
Кабинет этот, не очень большой, служил одновременно и спальней хозяев. У окна стоял письменный стол со старинной чернильницей и лампой под зеленым абажуром. Рядом с ним — книжные полки и шкаф с редакционными материалами. А у противоположной стены — широкая и низкая тахта. Ее покрывал спускавшийся по стене от самого ее верха лиловатый, порядком вытертый ковер. У изголовья тахты стояла старинная шифоньерка красного дерева, над ней — небольшое овальное зеркало. Вокруг него на стене — фотографии особенно дорогих сердцу матушки людей. Со временем среди них появилась и моя фотокарточка, снятая в год окончания школы. Фотографий детей там не было. Единственные два доступные взгляду фото Сережи и Феди стояли по бокам рабочего стола Николая Сергеевича. Впрочем, они были хорошо видны и от тахты.