Он называл ее Ланой, она его Люшей: большую часть своей короткой еще совместной жизни проводили они на заводе, в служебном кругу, и, вырываясь из этого круга, жаждали, вероятно, любым путем выразить друг другу чудесное ощущение взаимной близости. Для всех он был Илья или Ильюша, для нее — Люша; для всех она была Светланой или Светой, для него — Ланой; господи! — нежные прозвища, секретные словечки — это же так старо, за этим — тысячелетняя история; как в шашках или шахматах — начальная фаза, которую разыгрывает каждый; и есть теоретические пособия, учебники любви — художественные произведения, постановки, кинокартины, и будь он, Должиков, помоложе, смирился бы: да, игра, причем элементарная, детская, но в сорок восемь лет — какое же детство, какие же игры?
«Булгак? — прищурилась Лана; Должиков любовался ею, когда она щурилась. — Это тот, который плавает, как бог?» — «Если он так плавает, как плавал на трибуне…» — «А я не прислушивалась. И не присматривалась. Зачем ты спрашиваешь?» — «Несправедлив к парню, — сказал Должиков. — Стараюсь разобраться». — «Не разбирайся: примитив. Липнет к старшим. Фасонит. На участке я с ним не сталкивалась. А на отдыхе он из тех дураковатых болтунов, которые могут испортить отдых».
Характеристика выдана была чересчур строгая — даже по его, Должикова, мерке, но ему стало тогда спокойнее, как бывает, когда не подтверждаются какие-то смутные опасения.
Он шел из партбюро, от Маслыгина, и посмеивался над самим собой.
Прежде, в разгаре рабочего дня, у него не появлялось желания убыстрить время, и никогда не считал, подобно школяру, минуты до звонка. Какой звонок? Куда спешить?
Теперь повесил в конторке воображаемый звонок и сам себе звонил. Пора! И эта неслышная сигнализация, как ничто иное, хотя бы и музыкальное, услаждала слух.
Но рановато было наслаждаться: вторая смена только заступила. Он шел по участку, смотрел направо и налево. Что-то пустовали нынче стенды — один, другой, третий. И на площадке, возле цепного конвейера, громоздились снятые с ленты моторы — больше десятка. Значит, участок не успевал обрабатывать обычное количество, поступающее по конвейеру от испытателей. Что-то было неладно во второй смене.
Зина Близнюкова сидела за контрольным столиком. Он спросил у нее, где Подлепич, а она сказала, что — на тельфере. Тельферист не вышел, сказала она, Юрий Николаевич — за тельфериста. И еще Должиков спросил у нее, не было ли кого из чужих на участке. Комиссия эта могла уже и приступить. Но Близнюкова сказала, что чужих никого не было.
Подлепич, в замасленной безрукавке, с худыми сильными руками, плавно, расчетливо вел двигатель к стенду, нажал кнопку, опустил. Тише обычного было на участке, забранные металлическими сетками лампы-переноски недвижно светились там и сям. Тысячу раз говорилось: включайте по мере надобности. Должиков спросил, в честь чего иллюминация. Подлепич обтер лоб рукой, глянул из-под ладони, крикнул Чепелю, ближнему: «Выруби свет, Константин! И другим передай!» — «С меня две копейки за перерасход», — ответил Чепель, потянувшись к лампе, выключая.
Уже готов был приказ по цеху: лишался личного клейма. Должиков объясняться с ним избегал — на то есть мастер. Чуяло сердце, что брать его на участок — натерпеться горя.
— Дурной день, — посетовал Подлепич и пальцем пересчитал пустующие стенды. — Невыходов много. И дефекты идут, как назло.
Чего только не бывало за долгие годы; правильно сказано: не привыкать стать, а Должиков, хоть убейте, не мог привыкнуть к срывам, к неполадкам, — что ни срыв, то камень на сердце, это было уже в крови.
— То-то и оно, — усмехнулся горько. — Как назло.
— Знаю, — сказал Подлепич. — Комиссия.
Уже, стало быть, разнеслось.
— Да что там комиссия! Сменное задание срывать неохота. В третью никак не наверстаем.
— Да, — сказал Подлепич. — В ночь моторами завалят.
Странность была, давно уж ставшая нормой: ночные смены на сборочном конвейере систематически подчищали грешки предыдущих смен, в особенности — первой, самой, как ни удивительно, непроизводительной, и частенько выдавали моторы сверх задания.
Впрочем, на то были свои причины.
— Урви время, зайди ко мне, — сказал Должиков. — Обсудим, как быть. И заодно прихвати списочек, кто не вышел.
Лана работала до пяти — никак не получалось возвращаться домой вместе. Он предвидел, что сегодня придется стать к стенду и Подлепичу, и ему. Двое за полсмены всех дыр не законопатят, но все же останется их поменьше. Он прибегал к таким крайним мерам лишь в исключительных случаях, однако не из опасений уронить свой начальнический престиж, а из соображений, так сказать, педагогических: пускай слесаря не надеются на подстраховку.