Выбрать главу

— Побережем доспехи, — сказал Маслыгин. — Пригодятся для более практических целей.

А подумал он, что правильно говорят: «упало сердце». Так хотелось порадовать Нину, но, увы… Но увы, нехорошую весть принесла Светка. Была бы весть хорошая, не упало б сердце.

— Я не тщеславен, — сказал он. К сожалению, это было не так. — Пойду звякну Подлепичу.

Шагнув за порог веранды, спускаясь с лестнички, он подумал, что значительно охотнее порадовал бы Нину, а раз уж радовать ее было нечем, ему оставалось порадовать Подлепича. Он пошел через сад на улицу — к телефону-автомату. Дождя уже не было, но потяжелевшие стеклянные ветви желтой акации обсыпали его холодным стеклянным дождем.

Он порылся в карманах, выудил монетку, набрал номер, — сперва никто не откликался, а потом откликнулись: женский голос. Дуся?

— Юрий Николаевич в общежитии, — ответили ему. — А кто говорит?

Назвавшись, он лишь тогда сообразил, чей это голос: Дуси, конечно, быть не могло, а это была Зина Близнюкова; он сначала не узнал ее по голосу, но потом узнал и поспешно повесил трубку.

15

Года четыре назад загорелось Дусе делать ремонт в квартире, нанимать мастеров. Она и тогда была уже лежачая, но выписывалась из больницы с надеждой, что станет на ноги и сможет распорядиться работами по своему вкусу. Ничего не вышло: в пятницу, к примеру, выписали, а в понедельник опять положили, — так и заглохло с ремонтом.

У нее, однако, забота эта засела в голове, — казалось бы, какой уж тут ремонт, не о том помышлять, да он, Подлепич, и не помышлял о ремонте: валились бы стены, и то не помыслил бы. А не валилось ничего, спокойно можно было еще так прожить, но он все же взялся — сам, не призывая никаких мастеров, не признавая их, — и взялся не ради порядка или назревшей надобности, а ради Дуси, чтобы исполнить ее каприз. С побуждающим к работе воодушевлением он представлял себе, как вернется она из больницы и ахнет. Он делал все сам, не спеша, продуманно, никому не доверяясь: и шпаклевал, и красил, и штукатурил, и циклевал, и переделывал все по нескольку раз, если не удавалось, как было задумано.

В выходной он принялся за дело с утра, но без обычного задора: греби не греби — один черт, однако был он, как-никак, гребец, а не штукатур или маляр, и это мешало ему штукатурить или малярничать с задором. Для задора нужна была душевная основа: что свербит, с тем не мирись, избавляйся от этого немедля — действуй. Такой свербеж — любому занятию помеха.

Он переоделся и пошел в общежитие.

Некоторые считали это для себя постылой обязанностью и отлынивали по возможности либо показывались там на короткое время, чтобы отчитаться при случае, а ему это не было в тягость, — он любил там бывать. Ну конечно: один в квартире, не с кем слова молвить, тянет к людям. Так о нем говорили. А он, когда и Дуся была здорова, и дети в доме, тоже туда тянулся. С молодым рядом, и сам, считается, молодеешь; молодость, наверно, притягивала, своя вспоминалась.

Булгака в общежитии не было.

Где шляется, никто не знал, но жаловались, что в последнее время сделался замкнутым, стал уединяться, уходит куда-то и не скажет куда. Зазноба, предполагали, появилась, да, видать, на стороне, и такая штучка, которая рабочего класса не жалует, а то бы Владик, по-прежнему своему складу, непременно привел ее на смотрины, не утаивал бы. И еще говорили о нем, будто ударился в высокие материи, в классику, так сказать, в музыкальную культуру: заметили у него книжку по музыке, теоретическую, или, вернее, историческую, и он ее тоже утаивал, — видать зазноба преподнесла ему для приобщения к культуре.

— Ну, это совсем уж крах, — сказал Подлепич, — а вы бездействуете, в то время как ваш товарищ — на краю пропасти.

— Смех смехом, — ответили, — но это же факт: в прогульщики попал — до того она закрутила его.

— Чего зря трепаться, — вмешался очевидец, — никакой зазнобы, возможно, и нет, а он в читалке пропадает, в городской, там у меня библиотекарша на выдаче литературы, встречаемся, и раз наблюдал его: заваленный литературой, замученный-заученный, в вуз, наверно, готовится.

— Так обложить коллектив, как он, — вставил кто-то еще, — это только из наплевизма к коллективу.

— Ах, какие мы нежные, — сказал Подлепич, — какие чувствительные: чуть булавочкой кольнули, сразу в слезы, а еще рабочим классом себя величаем.

С полчаса топтались на этом месте: надо было Булгаку выступать или не надо, и как сочетать его выступление с дальнейшими событиями. Подлепич установок не давал, это было чуждо ему, но и утверждать, что подвел спорщиков к единодушной черте, тоже было чуждо. Он всегда с охотой отдавался таким спорам: это было интересно ему, а вот им — интересно ли? «Что ж, — подумал он, — для себя торчу тут, а не для них; есть потребность — и торчу, а не будет — не стану; взаимная потребность недосягаема; это надо выдающимся тактиком быть, педагогом, артистом; педагог — всегда артист; кошки на сердце скребут, а веселит аудиторию». Он тоже повеселил чуток спорщиков и надумал по дороге домой заглянуть в городскую библиотеку: любопытство взыграло.