Лида верила ему, — вот в чем подвезло. И что завяжет — верила, хотя он не завязывал. А верила потому, что он и сам верил. Алкаши у него симпатии не вызывали, а пьющих уважал. Когда заговаривали дома о Владике Булгаке, Чепель всякий раз отзывался о нем пренебрежительно: «Да что там… Непьющий». Алкаши были ему не компания, и пил с ними ради выпивки: ни с кем так легко не скооперируешься, как с ними. Специализация и кооперация — вот мощный, шутили, рычаг. А он уж знал всех в микрорайоне: кто на чем специализируется и на кого можно рассчитывать, когда карман пустой. У него было столько знакомых в городе, что если б собрать их вместе в один вечер — никакой зал не вместил бы. Непьющие знакомились туго, с разбором, сортировались: по возрасту, по работе, по интересам, — так товар ложится на полку, так порядок наводят в кладовой, но в жизни, извините, не так. В жизни — как у пьющих, как в колоде карт, где рядом — шваль и козырь; жизнь — это не кладовая. У него были знакомые и помоложе, чем он, и намного старше, и пацаны еще, и старики, инженеры и кандидаты наук, был хирург, хвалившийся; что выпьет мензурку и оперирует, был артист из театра, заслуженный, был художник, известный везде, лауреат. Да зазови он их к себе, посади за стол — Лида б ахнула. Но он никого к себе не звал, и его никуда не звали, — хватало им того застолья, которое церемоний не требует. В этом застолье, в этой колоде, где все перемешалось, старший козырь был — артельная спайка: плати за всех, если есть чем платить, а когда не будет, за тебя заплатят. С таким козырем вольготно было жить, однако накладно: мало чего из получки доставалось на Лидину долю. Лиде он сочувствовал, но ругать себя за расточительство не ругал: списалось вчера — спишется и сегодня. А списанное — дым: подымило и ушло; списанного он в памяти не держал, так уж она была устроена, и оттого болячки к нему не приставали, нервная система не подчинялась им. Он и Лиду научил списывать, что беспокоит, хотя, конечно, тут имела силу не выучка, а натура. Своей натурой заменить Лидину он не мог.
Поскольку собачка милицейская не понадобилась и автор данного произведения назвался сам, эту комедию с участием Владислава Булгака можно было сдать в архив, а издержки списать, что и сделалось само собой.
На другой же день о комедии этой на участке забыли, автор остался в тени, по заводскому радио не объявили его, и опять пошла прежняя работа, радующая глаз комиссии, которую как принес черт по милости Булгака, так все еще и не уносил.
Эту неделю работали во второй смене, и Лида была спокойна за него: после второй не достанешь выпить, хоть в лепешку разбейся. И он был за себя спокоен. У него в эту смену тоже дело шло — не дай бог сглазить, — и по самой осторожной прикидке — чтобы не сглазить, опять же — рублишек набега́ло прилично.
С первой смены остался дефектный движок, — на пятиминутке Подлепич велел пока не трогать: там уже копались и ни до чего не докопались; а будет время, сказал, пусть Чепель посмотрит или Булгак, — их двоих как бы выделил. У Булгака, видно, задержка была со своими, прибывающими от испытателей, а он, Чепель, как раз освободился и взялся за тот, оставленный на стенде.
— По какому дефекту? — спросил он у Подлепича.
— А ты не ленись, посмотри карту, — сказал Подлепич. — Недобор мощности, кажись.
— Точно, не набирает, — посмотрел. — Ну, это может быть по следующим причинам…
Он всегда рассуждал сперва, прикидывал варианты, а потом уж лез туда руками. И Булгака учил так: сперва — голова, потом — руки. Если наоборот — голове легче, рукам тяжелее.
Там с прокладками нахомутали — на сборке. Две прокладки поставили сдуру под головку цилиндра. Вот движок и барахлит, не развивает мощности.
— Пиши уведомление, Николаич, — показал он Подлепичу лишнюю прокладку. — Вопрос ясен.
— Ты, Костя, слесарь, — сказал Подлепич. — Когда трезвый.
Не было усталости после смены, хотя и выдалась она горячая, работенки — под завязку, а бывает, прокрутишься вхолостую — либо движки не идут, либо не идет работенка — и после смены еле ноги волочишь.
Домой шагал он бодро, ног не волочил, разбрасывал ногами палую листву, принюхивался к привычному, осеннему: то свежо было, приятно, вкусно, а то горьковато — жгли где-то листья.
Он уже к дому подходил, и тут попался ему навстречу знакомый алкаш, то есть морда была знакомая, — где-то, значит, кооперировались, — и по морде видно, что накооперировался с избытком, а кто такой, откуда и на чем специализируется, этого он, Чепель, хоть убейте, вспомнить не мог. Какой-то алкаш средних лет, в беретике измазанном, в распахнутой болонье. И сразу узнал его, Чепеля, полез целоваться. Ну, это как водится, ничего удивительного, а удивительно было, что пьян, однако помнит. «Ах, Костя, ты мне нужен, — забубнил, — тебя сама судьба послала, на ловца и зверь бежит, пошли выпьем, или рублик одолжи, схожу в «Уют», отмечусь с черного хода». Да там и черный ход закрыт уже, и не было рубля как на грех, — нечем откупиться. «Человек человеку волк?» — «Человек человеку друг, — ответил Чепель, — пустой я». И вывернул карманы. Чем, спрашивается, не козырь? Козырь. Но был еще козырь постарше: артельная спайка.