Выбрать главу

— Сама завелась.

— Сама. — У нее одышка была, хоть и спускались вниз. — Теперь-то бросить тебя не смогу.

— Не бросай, — сказал он.

Внизу оделись — молча, он сдал халат, она сложила свой, завернула в газетку. Вышли. И только вышли — подкатило такси, приехал кто-то, распахнулись дверцы, она подбежала, заглянула в кабину, спросила, видно, шофера, подвезет ли, и тот, видно, сказал, что подвезет. На черта ей сдалось такси?

Да, впрочем, он и сам бы соблазнился: подкатило ведь! Пусть жизнь немного покатает, подумал он, ноги-то натружены, катала ведь, баловала, пускай — еще немного: Пусть выдвинут на премию, подумал-загадал, и пусть присудят. Загадывают с трепетом душевным, а он — с душевным холодком, как будто кто-то посторонний приставал к нему: не чванься, загадай! Да что мне эта премия, подумал он, мне б только сил набраться — сразу все решить.

Он влез в такси — покорно, вслед за Зиной, и вдруг почувствовал, как необходима ему эта покорность, и как он стосковался по ней, и как прекрасно покоряться, когда не брошен, не покинут. А Зинино намерение он зря назвал бегством — она нашла другое слово, повернее. Бегут и от самих себя, и от славы, и от счастья: бросать — не то, подумал он, бросать — рвать узы, и этим верным словом она подтвердила: узы существуют, — и он был благодарен ей за это. Теперь не от него она бежала, — бежали вместе; она затем и бросилась к такси, чтобы бежать. Безумцы, подумал он, куда? Скорее, скорее; подальше, подальше.

Они сидели сзади, рядом, и так близко друг к другу, будто теснил их кто-то третий. Ее рука была в его руке, а как это вышло, он понять не мог. Они бежали — вместе, а двоим бежать рука с рукой, наверно, легче. Такое было у них впервые, он, жалкий трус, боялся этого, считал, что это низко, стыдно, страшно, а это было и не страшно, и не стыдно. И только нужно было ни о чем не думать: сущий пустячок, — но пустячка-то сущего ему и не хватало.

Ехали молча, как заговорщики, которым при шофере звука проронить нельзя, и так и доехали до самого ее дома, до самого конца: тут был конец, тупик, а дальше уже неизвестно было, как им жить.

И неизвестно было, выходить ему с ней или ехать к себе: немой вопрос; он молча спросил у нее об этом, но она не ответила, не знала, значит, что ответить, и он бы не ответил, спроси она его о том же. Была минутная заминка, и тогда уж, как бы очнувшись первым, он заплатил за проезд, распахнул дверцу и выбрался из машины. Затем уж — с трудом, словно потяжелев, обессилев — выбралась и она. Как заговорщики, прошли они по мокрой дорожке к ее подъезду. Дом был заводской, последний в ряду новостроек, за которыми пролегла городская черта. Дальше ничего уже не было: вплотную к городу подступали — в тумане — окрестные поля. Дальше уже неизвестно было, как жить.

Молча, оцепенело, обреченно дошли они до подъезда, а оттуда — прямо на них — выскочил краснолицый горбоносый Чепель, в кургузом плащике нараспашку, без шапки — как молодой, и сигаретка в зубах. Тут и Должикова можно было встретить, и кого угодно.

— О! — выдернул Чепель изо рта сигаретку и руку завел за спину — спрятал, словно грешный ученичок, застигнутый врасплох суровыми учителями. — Здравия желаю! Погодка, а? Обещано бабье лето! Где оно? Бабские обещания?

Стали у самых дверей, Зина смолчала, Подлепич спросил у него, куда путь держит, — надо же было что-то сказать. Чепель скривился: мол, сам того не ведает. Да так, ответил, по азимуту. Не лишне было ему напомнить, что, между прочим, их смена сегодня — в ночь. Чтобы не позабыл.

— Ни-ни! — как бы украдкой приложился Чепель к сигаретке и руку опять завел за спину. — По гудку. Как наши отцы и деды. Что было, того не будет. А за бывшее никак не выберу момента извиниться. Тебя, касается, Зинаида. — Она и не поглядела на него. — Тебя, Николаич, тоже. Кому-кому, а тебе мои виражи выходят боком. — Он снова курнул, и снова украдкой, будто бы опасаясь, что запретят, отнимут сигаретку. — Сам отношусь отрицательно к лихачам, которым любо на чужой резине виражи выделывать…

Ясно, сказал Подлепич, примем к сведению. Чепель шмыгнул хищным носом — словно бы растрогался. А ты, Николаич, куда, спросил, в наш монастырь или по пути? По пути, ответил Подлепич; сразу свободней стало. Если бы промедлил с ответом, не так бы это было убедительно, а он, молодчага, — без малейшего промедления. Можешь, сказал, сопроводить до автобуса, коли не против.

Это было к добру, что подвернулся Чепель, и вместе с тем — досадно. Досада была особенная: как рана — тупой ломотой отдавалась повсюду. У Зины все видно было на лице: и облегчение, и та же досада, и что-то еще, женское, ревнивое.