Выбрать главу

— Зря попрекнул, каюсь, — усмехнулся он. — По букварю живем. А ты, если услышишь чего новенького, меня уж, прошу, не забудь, зови. И мне охота послушать. Не частое, знаешь ли, явление.

Подоконник был в трещинах — тоже хозяйство запущено. А терла она без смысла: чисто уже, а она все терла и терла. К ее сегодняшней необычности, возможно, был причастен Подлепич, объявившийся в микрорайоне, провожатый. Да это уж бабские гадания; любо кому ворожить, пускай ворожит.

— Сер ты, Костя, — повторила она и все терла, терла, как тот аккуратист свою машину. — И живешь, будто в лото играешь. Только есть азартные, а ты — так, лишь бы. Даже выиграть не стремишься.

Почему же? Никто не прочь выиграть. Вопрос: что? Чужую жизнь вместо своей? Нет уж, спасибо. Ему чужой не нужно.

— Моя игра беспроигрышная, — сказал он. — Живой? Значит, в выигрыше. А чего недостает, то восполнится. Со временем.

Она отложила тряпку, повернулась к нему.

— Какой верующий! — позавидовала. — Мне бы так! — Мне бы так, да я, мол, не такая; вон я какая! Погордилась. — Ну, иди, покурил и будет, — заговорила она с таким видом, словно бы страсть как утомил он ее. — Новенького не скажешь, а старенькое в букваре написано. Иди.

Он пошел, поднялся на этаж, Лиды, конечно, не было, и некуда было себя девать. Некуда! — хоть бейся головой об стенку. Это точило его, пока слонялся по улицам, рассиживался у Зинаиды, и подточило-таки. Как был, одетый, обутый, он повалился на кровать. Явится Лида — разбудит.

23

Эта тихая моросящая осень, с тополями, яркими, точно яичный желток, с никлой, но еще зеленой сиренью, с матовой, будто обледенелой, чернотой полуголых лип, под которыми по вечерам, при электричестве, палые листья блестят, как стекляшки, — эта длинная медленная осень располагала к раздумью. Возвращаясь из плавательного бассейна, он нарочно избирал самый дальний путь до общежития, чтобы побродить в одиночестве.

У всех ли так, Булгак не брался судить, но к нему приходило это, когда бывал один: предчувствие близости закипания, предвестие ликующего взлета, и сперва — неясный клёкот, беспричинное воодушевление, а потом — под напором летних впечатлений — прошибало радостью насквозь.

Еще до армии, до службы, была у него любовь, и в Средней Азии, где довелось служить, тоже была — вторая, но ничего подобного с ним не творилось — не клокотало, не закипало, а просто встречались, как это бывает и ни к чему никого не обязывает.

И это, теперешнее, ни к чему не обязывало, но если вдуматься, оно уже вросло в него, как корень врастает в землю.

Если вдуматься, любовь — естественное состояние, она указывает человеку, каким тот должен быть всегда, а не только на гребне высокой волны. Возможно, это вычитал он где-то и забыл где, но так или иначе готов был подписаться под такой декларацией. В том, что любовь никогда не кончается, чуда не видел он, а видел чудо в том, как она начинается: с чего? почему? по какому закону земного притяжения?

Его соседи были ребята правильные, но чересчур дотошные, и стоило ему задержаться после тренировки либо отлучиться в выходной, как от ретивых контролеров или незлобивых зубоскалов не было отбоя. Они старались поймать его с поличным, уличить в том, чего не существовало, уличить не могли и хватались за всякую мелочь. Он сам был виноват: хоронился от них, а когда хоронишься не в меру, мелочишка-то и вылазит наружу.

Фотографировались на водохранилище — летом, но карточек этих ему не досталось, он уехал тогда в Севастополь, а досталась единственная групповая, на которой его и не было. Он бритвенным лезвием отрезал всех остальных, оставил одну лишь фигурку, наклеил на картон и носил при себе, но как-то, по неосторожности, обронил, и добро еще мелковата была фигурка: не рассмотрели, кто такая, — а вдруг рассмотрели бы?

Следующим номером программы была миллиметровка — листок наподобие графика, затея недавняя, с прошлого месяца, и цели никакой, определенной, не преследующая; для памяти разве что, для учета. Но если вдуматься, это было хоть какое-то предприятие, действующее в том направлении, в котором он теперь приказал себе бездействовать, ничего не предпринимать и даже на техбюро наложил запрет — не появляться! Это было бумажное предприятие, игрушечное, но зато дозволенное — среди недозволенного единственная отдушина.

Листок миллиметровки попал в руки ребят, а те были настроены сверхподозрительно: что за петрушка? Ось абсцисс, ось ординат, числа месяца, температура нагрева. Какого нагрева? «Ну, по шкале», — смущенно объяснил он. Что за шкала? Он был непредусмотрителен, — заранее бы что-нибудь напридумать! «Отсчитывается перегрев, — сказал он, — масла́ имеются в виду, мотористы попросили». А это уж была сплошная галиматья, ребята грамотные, на такой крючок не подцепишь, «Дури, — сказали, — кого-нибудь, только не нас». Вверху над шкалой, он надписал и постарался — неразборчиво: «Моральный уровень — в зависимости от С. Т.». Это были инициалы, но он, разумеется, объяснил иначе: Средняя Температура, — и как только в голову пришло! На самом деле он проградуировал шкалу условно, по принципу термометрии: от нуля — точки замерзания, до ста — точки кипения. В последний раз эта точка отмечена была на графике в тот день, когда он отправился к технологам и получил приглашение на тридцатое. С тех пор кривая графика не достигала этой, высшей точки, да и достигнуть, он понимал, не могла: настало время браться за ум.