С перекрестка слышался шум автомобилей. Светофоры останавливали их на минуту то в одном, то в другом направлении — эту укрощенную, сверкающую металлом вереницу машин, пахнущую бензином, — они замирали, приглушенно урча, а затем с ревом рвались вперед, освобожденные, стремительные, заполняя бетонное русло своими разноцветными, вытянутыми, словно торпеды, телами.
Гейл ждала, когда вспыхнет зеленый свет светофора. Она энергично, до отказа нажала на газ и, всем телом чувствуя мощь двигателя, вырулила со стоянки перед салоном Ненси. Через десять-двенадцать секунд в зеркале заднего вида должна была появиться волна следующих за нею машин, но сейчас она была одна, совершенно одна на прямом широком шоссе. Слева проносились огни рекламы, справа — все еще сонные, но с открытыми уже, пустыми гаражами — дома. За шпалерой реклам темнели асфальтированные расчерченные стоянки возле магазинов. По ту сторону скошенных газонов и серых крыш зданий зеленел лес.
«И птицы там есть, наверно! — подумала вдруг Гейл с каким-то светлым удивлением. — Птицы сейчас поют…»
Гейл захотелось остановиться, выйти из машины и побежать в тень под деревья — они были так близко. Но надо спешить, чтобы успеть в больницу вовремя… А теперь — убрать ногу с педали, сбавить скорость, но постепенно — так, чтобы автомобили не нагнали ее до следующих светофоров.
Но почему?
Действительно — почему?
Она едет на службу. Ее ждет до предела заполненный работой день в этой «ловушке», как говорит Ненси.
Милая Ненси! Она никогда не бывала в больнице, но ненавидела ее. Ненавидела кирпичный ее фасад, ненавидела изувеченных, больных юношей, которые находились там, хотя лично у нее не было никаких на то оснований. У нее никто не погиб в этой грязной вьетнамской войне, и Сезаро — итальянец, с которым она жила в последнее время и который пропивал ее деньги, — никогда не был солдатом.
«Не каждому так повезло!» — подумала Гейл, чувствуя, как от одной мысли о больнице и о войне что-то в ней замерло и напряглось, словно до предела натянутая струна.
Эта война встряхнула, заставила проснуться, задуматься над старыми, давно известными истинами, которые вдруг обрели новое, болезненно острое значение. И хотя многие сейчас забыли о войне или просто пытались о ней не вспоминать, Гейл чувствовала: кровь, пролитая по ту сторону океана, кричит в тысячах таких же, как она, людей, терзаемых одиночеством. Тысячи таких же, как она, людей, бессонными ночами глядя в темноту, задают себе этот вопрос: «Почему?..»
Почему и кому было нужно все это?
Она была спокойна, ее руки уверенно лежали на баранке. Совершенно ясно отдавала она себе отчет в том, что произошло с Джонатаном, и в то же время боялась. Ужасно боялась думать обо всем, что так или иначе было связано с ним: о том, как пахнет его кожа, о том, как гладко его плечо, о его припухшей губе. Она боялась вспомнить о тихом своем счастливом смехе. Потому что Джонатан тогда оживал, с губ ее срывалось: «Джонатан, милый!» — и все рушилось. Весь упорядоченный, прочный, реальный мир в ее сознании метался, превращаясь в хаос.
«Джонатан, Джонатан, где ты?» — всхлипнула она, не в силах более сдерживать душившее ее горе.
И словно никогда не было ни утренней прохлады, ни чистой и ясной зари, ни зеленых деревьев с поющими птицами; словно все было сном, в котором переплелись и боль, и сумасшедшая надежда, и глубоко осознанное отчаяние.
Опять вслух позвала его по имени?..
Неужто она сегодня так недолго держала себя в руках?
До каких же пор это будет продолжаться?
Что говорила Ненси?.. Ах да! Будь осторожна, Гейл, в один прекрасный день ты свернешь себе шею — я осторожна — ты осторожна, так другие неосторожны — все кончено, и ты лучше всех это знаешь — не жми так на педаль газа, не пришпоривай свою сотню коней!..
Впереди лишь бетонная лента шоссе, позади нарастает все еще бесшумная лавина автомобилей, кажущаяся в зеркале такой маленькой. «Ты должна выдержать, Гейл! Должна!» — сказала она себе.
Но выдержать было невозможно — она снова вспоминала Джонатана. Он любил, когда она смеялась: «Будь всегда веселой, как твое имя!» Они не говорили о будущем — оно подразумевалось само собой, оно было в его припухшей, как у ребенка, верхней губе. Ты смеялась, одурманенная счастьем, ты была удивительно счастлива.