— А еще что? — сдержанно спросил Харбанс, когда Нилима, задохнувшись от гнева, умолкла. — Больше тебе нечего сказать? Значит, пока что ты сделала вывод, будто бы я использую тебя в собственных интересах. Конечно, это я для себя день и ночь мотаюсь по городу и занимаюсь всякой чепухой. Это мне нужны все новые и новые костюмы для танцев, на которые тратятся сотни рупий. Это по моему желанию выискивается квартира по меньшей мере из четырех комнат. Это мне каждый третий день взбредает на ум понаслаждаться заграничными яствами в самых роскошных ресторанах — в «Волге», в «Богеме». Это у меня недостает времени, чтобы самому воспитывать сына, и это я не нахожу иного выхода, как отдавать его в детский сад «Милые пташки»… Все, что я делаю, я делаю только для себя. А ты просто живешь себе в доме, ничего ни от кого не требуя, и скромно занимаешься своим искусством. Какое тебе дело до всяких там ничтожных, прозаических деталей, до того, например, откуда берутся деньги, на что они потом расходуются! Твоя душа горит огнем искусства, и перед ним все жизненные нужды — это такая мелочь! Но ты милостива ко мне, ты чрезвычайно благородно и великодушно позволяешь мне использовать твою любовь к искусству ради моих корыстных целей. О, твоему величию нет меры и предела, чистота души твоей выше всяких похвал!
— Так почему бы тебе сейчас не сказать прямо и откровенно, чего в конце концов ты от меня хочешь? — Нилима соскользнула на самый край дивана, как бы собираясь в негодующем порыве встать и уйти. — Если мы — я и твой сын — обременяем тебя, почему бы не заявить открыто: «Забери мальчика и убирайся вместе с ним на все четыре стороны?» Не беспокойся, в любом случае я сумею обеспечить и себя и его. А без нас можешь жить где угодно — хоть в четырехкомнатной квартире, хоть в фанерной лачуге… Мы к тебе за помощью не обратимся!
— Ты сама можешь уйти когда и куда хочешь, — отрезал Харбанс, откинув голову назад. — А сын не пойдет с тобой. Не потому, что я стану его удерживать. Просто он не захочет жить с тобой!
— Вот и отлично. — Нилима встала с дивана. — Если он пожелает остаться с тобой, забирай и его. Я проживу одна, если на то пошло.
Мне, как всегда, казалось, что я пришел в самое неподходящее время. Впрочем, они находились в ссоре всякий раз, как я появлялся у них. Может быть, эта семейная рознь была для них нормальным, привычным состоянием? Видимо, Нилима по моему лицу угадала, что мне надоела их перебранка. Взглянув на меня, она заметила:
— Вот, так я и знала, что сегодня у нас будет скандал… Ну, скажи, пожалуйста, куда я теперь гожусь, как мне встречать гостей? А ведь что они увидят здесь, в таком же духе и напишут свои рецензии. Возьми себя в пример — не будь ты нашим другом, что подумал бы ты обо мне и что написал бы в газету, послушав наши разговоры?
— Что тебе за дело — кто и что напишет? — возразил я. — Ты много работала над своими танцами, а теперь решила показать их. Будем надеяться, что представление окажется успешным. Притом оно и не последнее, я думаю. Неужели твоя судьба определится одним-единственным выступлением? А какое значение имеет то, что понапишут в газетах, ты и сама знаешь не хуже моего.
— Ха-ха! — воскликнул Харбанс. — Кому ты это говоришь? Чему же еще, по-твоему, она придает значение, как не газетной трескотне? Пойми, танец для нее вовсе не цель, а средство. Она только и ждет, чтобы газеты вышли с восторженными рецензиями, чтобы о ней заговорила вся столица, чтобы люди, встретив ее на улице, показывали бы пальцами и говорили: «Вот она, наша знаменитая Нилима! Смотрите скорей!»
— Да, это моя главная цель! — закричала Нилима. — Я не являюсь, подобно тебе, земным воплощением Будды, которому ни до чего дела нет. Конечно, для тебя все это не имеет значения. Ты всегда доволен своей жизнью, как бы она ни складывалась. А я не могу жить в такой рутине, в такой духоте! Я хочу чего-то добиться в жизни…
— И этого «чего-то» ты добьешься с помощью газетных статеек? — Харбанс потер рукой лоб.
Лицо Нилимы вспыхнуло еще жарче.