— Я сказал тебе — помолчи! — снова прикрикнул на нее Харбанс.
— Ему хочется узнать твое мнение о его старой затее, — объяснила Нилима, взглянув на меня. — Он решил написать роман. Да уже и написал страниц пятьдесят, если не больше.
— Прекрати этот разговор! — рявкнул Харбанс.
— Что ты сердишься? Ведь сам же вчера признался мне, зачем тебе понадобился Мадхусудан. Разве не так?
— Все-то ты знаешь! Я сам не помню, сколько страниц вымарал после того, а ты одно затвердила — пятьдесят да пятьдесят!
— Конечно! В твоей папке как раз столько и наберется.
— Опять? Ну что ты знаешь о моих папках?
— Будь по-твоему, я ничего не знаю. — Нилима в досаде поднялась с места. — Нужно тебе делать свои дела — делай, не нужно — не делай. — И, взяв свою чашку, она ушла.
Некоторое время мы оба растерянно молчали. Собираясь к Харбансу, я перебрал в уме все, что способно было стать главным предметом предстоящего разговора. Но то, ради чего он пригласил меня сюда, мне бы и в голову не пришло. И какого совета он ждет от меня? Признаться, я и сам уже не раз брался сочинять роман, но скоро бросал эту затею, не написав и половины задуманного. Даже те два или три десятка стихотворении, которые были сочинены мною давным-давно, так и не удалось опубликовать. В те дни меня согревала единственная надежда, что рано или поздно я найду где-нибудь, преподавательскую работу и брошу этот проклятый журнал… И вот передо мной сидит человек, исполненный наивной уверенности, что он нашел-таки истинного ценителя его литературных упражнений. И не он ли сам несколько недель назад с таким апломбом разбирал в Бомбее по косточкам мои стихи!
— Вот уж не думал, что ты тоже пишешь, — проговорил я в растерянности.
— Да, и уже достаточно давно, но понимаешь… — Он с разочарованной миной пожал плечами. — У меня ничего не получается.
— У меня самого не получается, — пробормотал я. — Да и не вижу я во всем этом никакого проку…
— Не могу тебе объяснить, — он снова пожал плечами, — и сам не пойму, чего я хочу. Есть что-то такое в голове, что я ощущаю с удивительной ясностью, но… Но едва возьмусь за перо — ничего не получается. Ну, абсолютно ничего! Начал писать на хинди — подумалось: лучше бы на английском. Стану писать на английском — кажется, что совсем не чувствую его идиоматики: И постоянно ощущаешь какое-то бессилие! Будто закован в панцирь, и, как ни бейся, не разломать его и не сбросить с себя. Не могу даже понять, действительно меня тянет к письменному столу или мне хочется чего-то другого…
— Пожалуй, мне трудно будет что-то посоветовать, — сказал я неуверенно. — Но, конечно, надо бы прежде взглянуть на твои черновики.
Произнеся эти слова, я сам на себя рассердился: а что, если Харбанс и вправду разложит передо мной свои папки? Хватит ли у меня пороху перечитать этакую груду писанины?
Но, к моему изумлению, Харбанс еще беспокойнее заерзал на стуле.
— Нет, нет, что ты! — горячо запротестовал он. — Пока ничего не надо, мне даже нечего тебе показать. Как-нибудь потом. Сперва я должен уверовать в себя… Вот когда я почувствую, что… Когда то, что я пишу, станет действительно интересным для других, покажу и тебе. Но не сейчас… Я хотел только посоветоваться с тобой…
Я облегченно вздохнул. А у Харбанса от волнения даже уши зарделись. Можно было подумать, что он потерял что-то очень дорогое для него и ждет от окружающих сочувственных слов. Но о тех исписанных листках никто из нас больше не упомянул — ни Харбанс, ни я. Разговор наш явно не клеился. Одна пластинка сменяла другую, мы рассеянно слушали музыку, с трудом выжимая из себя обрывочные, бессвязные фразы…
Вот так и встречались мы по вечерам в одном и том же кафе, а кроме того, частенько — всякий второй или третий день — я бывал в гостях у Харбанса и Нилимы, откуда возвращался домой уже при ночных фонарях. В короткое время порядок этот стал казаться совершенно естественным и привычным, и когда случалось мне пропустить хоть один вечер, я даже испытывал угрызения совести, как человек, не исполнивший какого-то весьма важного долга. Меня удивляло, однако, престранное обстоятельство — Сурджит, которого я довольно часто видел в доме Харбанса, никогда не появлялся в кафе. Впрочем, и к ним-то он не приходил, а как бы забегал нечаянно, мимоходом, с нарочито занятым видом, всем своим поведением показывая, что стены эти совершенно ему чужды; и исчезал с той же поспешностью. Меня он теперь почти не замечал, и если случайно между нами заходила речь о Харбансе, Нилиме или других обитателях дома, он представлял дело так, будто едва с ними знаком, да и не придает этому знакомству ни малейшего значения. Но примечательно, что всякий раз, как я встречал его здесь, он вертел в руках какую-нибудь вещицу, которая оказывалась чрезвычайно нужной для кого-нибудь из родственников Харбанса, и всегда получалось так, что поводом для его появления в доме был всего-навсего этот невинный пустяк.