Выбрать главу

— Но насчет проигрывателя Харбанс сказал мне…

— Оставь, пожалуйста! «Харбанс сказал!» Он всем говорил, что Сурджит чуть не силой навязал нам свой проигрыватель. А на самом-то деле всему причиной Шукла, это она выпросила его. Она только кажется взрослой, а по правде, так сущий ребенок. Какому-нибудь пакетику с леденцами она может радоваться целый вечер…

Нилима вдруг замолкла и поглядела мне в лицо.

— Да что это с тобой? — воскликнула она. — Что ты так побледнел? Тебе нехорошо?

— Я бы выпил еще чаю, — уклончиво ответил я, изо всех сил стараясь овладеть собой.

— Хорошо, сейчас принесу тебе горячего чаю, а заодно дам почитать письма Харбанса, — сказала она, вставая. — А ты посоветуешь мне, как быть.

Через минуту Нилима поставила передо мной свежезаваренный чай, а в руки сунула пачку писем (они и сейчас хранятся у нее, и только с ее разрешения я привожу их здесь). Некоторые письма она сложила сперва так, чтобы я не мог прочитать те места, которые, видимо, предназначались только ей, но потом снова расправила их.

— Нет, если уж читать, так читай все, — сказала она со вздохом. — Да и что тут, собственно, скрывать? Он пишет то, что пишет жене всякий муж…

Одно за другим я стал читать письма Харбанса. И скоро увлекся ими настолько, что забыл обо всем, мой чай так и остался нетронутым.

Вот эти письма, в том же порядке, как они были написаны.

1.

С борта «Карфагена»

3.2.51

Милая Нилима,

прошло уже несколько часов, как судно вышло из Бомбейской гавани, и теперь ночь. Только что я поужинал — холодным мясом и пивом. Впервые в жизни ел холодное мясо, с трудом отреза́л жесткие кусаки и всякий раз вспоминал при этом Мадхусудана. В тот вечер, когда мы познакомились с ним в Бомбее, перед ним тоже стояла тарелка с холодным мясом и он точно так же мучился над каждым куском. Это блюдо я заказал намеренно — решил с первого же дня готовить себя к жизни, которая ждет меня там, на далеком берегу, куда я теперь направляюсь. После еды вдруг почувствовал дурноту. Думаю, что это seasickness, то есть та самая морская болезнь, о которой прежде я знал только из книг. Вот уже два часа корабль наш сильно качает. Пассажиры разбрелись по каютам. А я сижу на палубе и пишу тебе письмо. Невдалеке от меня смутно маячат еще пять или шесть одиноких фигур. Вниз спускаться не хочется: боюсь, что там будет еще противней. Здесь все-таки свежий воздух. Почему я пишу тебе в первый же день своего путешествия? Ты, верно, думаешь, что меня уже одолело что-то вроде тоски по родине (homesick), но это вовсе не так. Напротив, я бесконечно рад, что вырвался из мучительно душного круга. Этот широко раскинувшийся, всем ветрам открытый океан — символ моей свободы, я чувствую себя сегодня таким же свободным и независимым. Первое тому доказательство: мне ничуть не трудно писать это письмо. Прежде, когда бы ни случалась нужда сочинить несколько строк, я подолгу раздумывал над ними, спотыкаясь на каждом слове. Никогда еще не писал тебе таких длинных писем, какое собираюсь написать сейчас, не писал их даже в те дни, когда ухаживал за тобой, когда ты требовала от меня пространных и обстоятельных посланий. Я рад, что уезжаю далеко-далеко от привычного круга людей, что отрываюсь от него очень надолго, если не навсегда. Больше того, с первой оке минуты я страстно желал, чтобы родные берега скрылись из виду как можно скорей и я смог бы как можно раньше почувствовать себя бесповоротно, навеки отрезанным от породившей меня земли. Увы! до позднего вечера покинутый мною берег был все еще виден, и я не знаю, из-за темноты, скрылся ли он наконец за горизонтом. Но все равно зрительный его образ, как призрак, еще преследует меня. И может быть, до самого рассвета будет стоять в глазах эта узкая туманная полоса…

День прошел нелепо, без особых дел, без чтения, без мыслей. Над телом моим и над душой властвует какая-то странная скованность. Пока сияло солнце, я ждал темноты. А сейчас?.. Не знаю, чего я жду сейчас — то ли полуночи, то ли наступления нового дня. Знаю одно: я обрел наконец долгожданное одиночество и не хочу, чтобы кто-нибудь или что-нибудь нарушило его.

И все оке, честно говоря, я не могу наслаждаться им в полной мере. Этому мешает бередящая душу мысль: почему перед отъездом я не был откровенен с тобой до конца? Меня мучает воспоминание о том, с какой открытой душой ты пришла на вокзал проводить меня, какая безграничная доверчивость ко мне светилась в твоих глазах, а я, все открыв Мадхусудану, не сказал тебе ничего. Только теперь, на пароходе, я понял, как плохо поступил. Ах, Нилима, ведь в вагон поезда я вошел с намерением никогда не возвращаться к тебе! Ты спросишь — почему? Возможно, никто не знает этого лучше тебя самой.